Андрей Можаев
Белый поэт Арсений Несмелов. По следу
памяти.
(литературно-исторический очерк)
Моим детям.
А также - литератору, собирателю русской
памяти Елене Семёновой,
прекрасной отважной женщине, воодушевившей
автора на этот
свободный очерк.
КРАТКАЯ БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА: Арсений
Иванович Митропольский (псевд.Несмелов), 1889-1945гг. Родился в Москве, в семье
статского советника. Окончил Нижегородский кадетский корпус. Первые публикации
стихов - журнал "Нива", 1912г. С августа 1914 года воевал на
австрийском фронте, поручик, имел четыре награды. В 1915 году вышла первая
книжка стихов и очерков "Военные странички". 1 апреля 1917 года
отчислен в резерв по ранению. Участник восстания юнкеров в Москве против
большевистской власти. С 1918 года - офицер армии адмирала Колчака. Одно время
был адьютантом коменданта г.Омска. Участник Сибирского Ледяного похода. С 1920
по 1924 годы жил во Владивостоке. Там же издан сборник стихов. Скрываясь от
ареста и расстрела ушёл в Китай с помощью карты, данной ему В.Арсеньевым. С тех
пор жил в Харбине, где издавались все его книги. Стал известнейшим во всей
эмиграции поэтом. Вёл переписку с М.Цветаевой. На Родине был известен очень
узкому кругу поэтов, среди которых - Пастернак. В сентябре 1945 года арестован
и вскоре погиб в тюрьме под Владивостоком.
Его, дворянина и москвича, называли «Бояном
русского Харбина». Он - ярчайший поэт не одной эмиграции, но всей нашей
литературы. И не его вина в том, что до сего дня немногие знают о нём. В
отличие от своего современника Николая Гумилёва, такого же отчаянно храброго
офицера и ближайшего по духу поэта, Арсений Несмелов (Митропольский), поручик
суворовского Фанагорийского полка, не успел утвердить своё поэтическое имя до
Отечественной германской войны и революции. Это состоялось позже. И советская
власть сделала всё для того, чтобы поэзия её врага, участника восстания юнкеров
в Москве и Сибирского Ледяного похода, офицера войск Колчака, никогда не дошла
до умов и сердец подданных. Но вопреки всему эта поэзия становилась известной -
пусть даже небольшому до сих пор числу людей.
Судьба распорядилась так, что я впервые
услышал эти огненные строки в конце шестидесятых годов, ещё в полудетском
возрасте, от своего отца. И часто слышал их после, взрослел с ними, постигал ту
неискажённую историческую реальность, стоявшую за ними. Отец мой в минуты
отдыха и настроения любил декламировать из близких ему по духу поэтов. Читал он
замечательно и так же замечательно пел. И вот в ряд со строками романса «Гори,
гори, моя звезда» адмирала Колчака обязательно ставились им и строфы стихов
Несмелова. И те поэтические образы навсегда вошли в моё воображение.
Помню будто вчера: поздний летний вечер,
отец за рулём своей любимой «Волги», его густейшая, с проседью уже, шевелюра,
борода и стрелы усов. Мимо, за окнами, летят поля, перелески. Промахнули мост
через чеховскую Лопасню. Уже скоро - Ока…
Глубокий баритон, переходящий в бас – отец
самозабвенно выводит о сияющей заветной «звезде любви». Следом читает из
Гумилёва о просолённых ветрами молодых капитанах бригов с кружевными манжетами
вкруг запястий. Или вот это - «Суворовское знамя» четырежды награждённого
поручика Митропольского (поэтическое имя – Несмелов) о боях той Отечественной
германской:
"Отступать! - и замолчали пушки,
Барабанщик-пулемёт умолк.
За черту пылавшей деревушки
Отошел Фанагорийский полк.
В это утро перебило лучших
Офицеров. Командир сражён.
И совсем молоденький поручик
Наш, четвёртый, принял батальон.
А при батальоне было знамя,
И молил поручик в грозный час,
Чтобы Небо сжалилось над нами,
Чтобы Бог святыню нашу спас.
Но уж слева дрогнули и справа, -
Враг наваливался, как медведь,
И защите знамени - со славой
Оставалось только умереть.
И тогда, клянусь - немало взоров
Тот навек запечатлело миг,
Сам генералиссимус Суворов
У святого знамени возник.
Был он худ, был с пудреной косицей,
Со звездою был его мундир.
Крикнул он: "За мной, фанагорийцы!
С Богом, батальонный командир!"
И обжёг приказ его, как лава,
Все сердца: святая тень зовёт!
Мчались слева, набегали справа,
Чтоб, столкнувшись, ринуться вперёд!
Ярости удара штыкового
Враг не снёс; мы ураганно шли,
Только командира молодого
Мёртвым мы в деревню принесли...
И у гроба - это вспомнит каждый
Летописец жизни фронтовой -
Сам Суворов плакал: ночью дважды
Часовые видели его".
После, спустя годы, я пойму, почему такой
ряд из любимых стихотворений выстраивал отец: Несмелов принадлежит традиции
поэтов-воинов, где в едином строю - Денис Давыдов, Бестужев-Марлинский,
Лермонтов, Гумилёв и ещё многие. Правда, опыт последних отягощён горьким
знанием уже войны гражданской, самой страшной из войн. Хотя у многих наших
классиков было предощущение этого.
В Советском Союзе о Несмелове узнали
более-менее полно в кругу литераторов и офицеров Дальнего Востока после
окончания Второй мировой, после победы над Японией. Как порой складываются
судьбы! Поэт был арестован в Харбине и казнён в сорок пятом году в тюрьме под
Владивостоком. И после этого на Родине стали зачитываться его стихами,
заучивать с голоса друг от друга. Переписывать и хранить их значило обрекать
себя на лагерные сроки.
И ещё парадокс – стихи поэта узнавали
благодаря выдающемуся писателю Всеволоду Никаноровичу Иванову, которого сам
Несмелов считал отступником Белой идеи. Дело в том, что Иванов, морской офицер
и бывший сотрудник пресс-службы адмирала Колчака, вернулся, признал власть. И
он же нёс живые знания об эмиграции, о прошлом и ту поэзию. От Иванова она
расходилась в кругу доверенных людей, передавалась дальше. Сам же Несмелов
нелицеприятно описал своё отношение к бывшему соратнику. Здесь выразились
противоречия в судьбах – время было жестокое, не склоняло к компромиссам. Не
нам сейчас судить тех людей: кто перед кем был прав или неправ, насколько более
прав или насколько менее? Нам лучше бы задуматься о самих себе… Вот эти стихи
Иванову:
"Мы - вежливы. Вы попросили спичку
И протянули чёрный портсигар,
И вот огонь - условие приличья -
Из зажигалки надо высекать.
Дымок повис сиреневою ветвью.
Беседуем, сближая мирно лбы,
Но встреча та - скости десятелетье! -
Огня иного требовала бы…
Схватились бы, коль пеши, за наганы,
Срубились бы верхами, на скаку…
Он позвонил. Китайцу: «Мне нарзану»!
Прищурился – «и рюмку коньяку»…
Вагон стучит, ковровый пол качая,
Вопит гудка басовая струна.
Я превосходно вижу: ты скучаешь,
И скука, парень, общая у нас.
Пусть мы враги, - друг другу мы не чужды,
Как чужд обоим этот сонный быт.
И непонятно, право, почему ж ты
Несёшь ярмо совсем иной судьбы?
Мы вспоминаем прошлое беззлобно.
Как музыку. Запело и ожгло…
Мы не равны, - но всё же мы подобны,
Как треугольники при равенстве углов.
Обоих нас качала непогода.
Обоих нас, в ночи, будил рожок…
Мы - дети восемнадцатого года,
Тридцатый год. Мы прошлое, дружок!
Что сетовать! Всему приходят сроки,
Исчезнуть, кануть каждый обряжён,
Ты в чистку попадёшь в Владивостоке,
Меня безптичье съест за рубежом.
Склонил ресницы, как склоняют знамя,
В былых боях изодранный лоскут…
- Мне, право, жаль, что вы ещё не с нами.
- Не лгите: с кем? И… выпьем коньяку".
Мой отец, морской в ту пору офицер-инженер и
молодой литератор, служил с сорок седьмого по пятьдесят третий годы в
Порт-Артуре. Затем добился отставки и целиком погрузился в журналистику,
писательство уже во Владивостоке. Тогда и познакомился с Всеволодом
Никаноровичем, который надолго стал его старшим – по годам и опыту – другом. И
от этого друга узнавалось очень многое запретное или оболганное. В том числе –
поэзия зарубежья. А часть этого знания позже передавалась мне.
Затем дружба их продолжилась в Хабаровске.
Культурная столица Дальнего Востока, в ту пору населённая ссыльной или
выпущенной из лагерей интеллигенцией, да осколками родового казачества, надолго
сохранила память о двух статных офицерах-писателях с идеальной выправкой, часто
гулявших за беседами по бульварам, с сопки на сопку. Засиживались в ресторанах,
танцевали под оркестр в Доме офицеров ДВО, что рядом с парком, в окружении
старых нескладно-«длинноруких» ильмов у самого утёса над Амуром. Были оба
острословы, несдержанны на язык и слыли «грозой дамских сердец». Отцу ничего не
стоило, допустим, на людях, а тем более – в женском обществе, прочесть такое
хотя бы стихотворение Несмелова:
Спутнице.
"Ты в тёмный сад звала меня из школы
Под тихий вяз, на старую скамью.
Ты приходила девушкой весёлой
В студенческую комнату мою.
И злому непокорному мальчишке,
Копившему надменные стихи,
В ребячье сердце вкалывала вспышки
Тяжёлой, тёмной музыки стихий.
И в эти дни тепло твоих ладоней
И свежий холод непокорных губ
Казался мне лазурней и бездонней
Венецианских голубых лагун…
И в старой Польше, вкапываясь в глину,
Прицелами обшаривая даль,
Под свист, напоминавший окарину,
Я в дымах боя видел не тебя ль…
И находил, когда стальной кузнечик
Смолкал трещать, все ленты рассказав,
У девушки из польского местечка -
Твою улыбку и твои глаза.
Когда ж страна в восстаньях обгорала,
Как обгорает карта на свече,
Ты вывела меня из-за Урала
Рукой, лежащей на моём плече.
На всех путях моей беспутной жизни
Я слышал твой неторопливый шаг.
Твоих имён святой тысячелистник -
Как драгоценность - бережёт душа!
И если пасть беззубую, пустую
Разинет старость с хворью на горбе,
Стихом последним я отсалютую
Тебе, золотоглазая, тебе"!
Вскоре Иванов уехал в Москву. Власти на
самом верху пользовались его именем как ширмой, как примером «гуманного
отношения к раскаявшимся врагам». Но по сути - посадили в известную «золотую
клетку». Официально возвели в классики советской литературы. Его повестушки о
красных партизанах – это «отступное» - введены были на долгое время в учебные
программы. Устраивались широкие и шумные встречи с читателями и пр. Но романы и
мемуарные работы не публиковали. В шестьдесят первом году «Литературная газета»
в материале молодого тогда редактора Инны Петровны Борисовой упомянула о тех
работах из письменного стола автора. Последовали мгновенный звонок самого
министра культуры Фурцевой, истерика в стиле коммунальной кухонной склоки: «У
советских писателей не может быть неизданных романов!».
Чуть позже оказался в Москве и мой отец. Это
случилось очень вовремя. В Хабаровске руководители краевого отделения Союза
писателей собрали на него дело об антисоветчине. Ею объявлены были очерки,
первые повести и рассказы, где он отстаивал право человека быть хозяином своего
дела жизни, выступал против хищнической вырубки кедровников, уничтожения молевым
сплавом таёжных рек, вымирания, спаивания малых народов и многое другое. Также,
обвинялся он и в пропаганде, цитировании запрещённой литературы. Отцу, сыну
«врага народа», умученного ещё в тридцать пятом году за вольнолюбие и едкие
шутки в адрес Сталина и прочих вожаков, ему, до самой войны лишённому
гражданских прав, ни на какое снисхождение рассчитывать не приходилось. К
счастью, дело в производство запустить не успели. Отец получил неожиданный
вызов от едва не всесильного тогда в кинематографо-идеологической системе
режиссёра и директора «Мосфильма» Ивана Пырьева. Вторая, ещё более опасная,
попытка дозреет уже ко второй половине семидесятых. Тогда её пресечёт лично
Брежнев.
Но вернусь к началу шестидесятых. В столице
продолжилась дружба отца с Ивановым. А вскоре состоится их поездка в бывший
Екатеринбург-Свердловск. Удивительно, что они повторили - пусть и в другое
время, в иных обстоятельствах и даже в обратном порядке – тот самый путь
любимого поэта Арсения Несмелова. Именно в родной первопрестольной дал первый
бой красным поручик-фанагориец двадцати восьми лет Арсений Митропольский.
Отсюда его путь лежал на Урал уже в звании белого офицера. Москва - родина
Белого Дела.
"Мы - белые. Так впервые
Нас крестит московский люд.
Отважные и молодые
Винтовки сейчас берут.
И натиском первым давят
Испуганного врага,
И вехи победы ставят,
И жизнь им недорога.
К Никитской, на Сивцев Вражек!
Нельзя пересечь Арбат.
Вот юнкер стоит на страже,
Глаза у него горят.
А там, за решёткой сквера,
У чахлых осенних лип,
Стреляют из револьвера,
И голос кричать охрип.
А выстрел во тьме - звездою
Из огненно-красных жил,
И кравшийся предо мною
Винтовку в плечо вложил.
И вот мы в бою неравном,
Но твёрд наш победный шаг -
Ведь всюду бежит бесславно,
Везде отступает враг.
Боец напрягает нервы,
Восторг на лице юнца,
Но юнкерские резервы
Исчерпаны до конца!
- Вперёд! Помоги, Создатель! -
И снова ружьё в руках.
Но заперся обыватель,
Как крыса, сидит в домах.
Мы заняли Кремль, мы - всюду
Под влажным покровом тьмы,
И всё-таки только чуду
Вверяем победу мы.
Ведь заперты мы во вражьем
Кольце, что замкнуло нас,
И с башни кремлёвской - стражам
Бьёт гулко полночный час".
Та поездка отца с Ивановым на Урал оказалась
особо знаменательной. Один ехал по делам на киностудию; другой – на
читательскую конференцию.
Екатеринбург-Свердловск – город, несущий
тяжесть одного из жесточайших исторических преступлений. Когда-то в составе
войск генерала Каппеля его освобождал Арсений Несмелов.
"Пели добровольцы. Пыльные теплушки
Ринулись на запад в стукоте колёс.
С бронзовой платформы выглянули пушки.
Натиск и победа! или - под откос.
Вот и Камышлово. Красных отогнали.
К Екатеринбургу нас помчит заря:
Там наш Император. Мы уже мечтали
Об освобожденьи Русского Царя.
Сократились вёрсты, - меньше перегона
Оставалось мчаться до тебя, Урал.
На его предгорьях, на холмах зелёных
Молодой, успешный бой отгрохотал.
И опять победа. Загоняем туже
Красные отряды в тесное кольцо.
Почему ж нет песен, братья, почему же
У гонца из штаба мёртвое лицо?
Почему рыдает седоусый воин?
В каждом сердце - словно всех пожарищ гарь.
В Екатеринбурге, никни головою,
Мучеником умер кроткий Государь.
Замирают речи, замирает слово,
В ужасе бескрайнем поднялись глаза.
Это было, братья, как удар громовый,
Этого удара позабыть нельзя.
Вышел седоусый офицер. Большие
Поднял руки к небу, обратился к нам:
- Да, Царя не стало, но жива Россия,
Родина Россия остаётся нам.
И к победам новым он призвал солдата,
За хребтом Уральским вздыбилась война.
С каждой годовщиной удалённей дата;
Чем она далече, тем страшней она".
В Свердловске Иванова, как мэтра, пригласили
к первому секретарю обкома, а он настоял и на приглашении моего отца. Далее
передаю, как слышал, запомнил и рассказываю уже своим детям.
Хозяином области был в ту пору Кириленко,
свояченник Брежнева и вскорости - виднейший член Политбюро. В своём кабинете он
произнёс приветственную речь, воздал славу воспитующей силе «советской
литературы» и под конец предложил экскурсию по городу славных революционных
традиций. Поинтересовался, что гости хотели бы увидеть? Иванов назвал
Ипатьевский дом. Повисла пауза. Следом Кириленко снял трубку телефона, вызвал
заведующего отделом культуры. Вошёл услужливого вида человек, далеко не старый.
Фамилия его оказалась Ермаш – скоро он станет долголетним председателем Госкино
СССР. Хозяин спросил, в каком состоянии дом и можно ли показать его московским
гостям? Ермаш замялся – ключей у них нет. – Так, где же они? – Должны быть у
сторожа. – А сторож где? – Там живёт недалеко. – Так свяжитесь и вызовите.
Пусть ждёт наготове. – Слушаюсь. – Да, и распорядитесь подать гостям машину.
Чтобы отвезли и доставили затем, куда потребуют.
Но Иванов от машины отказался. Ему хотелось
пройти пешком, поглядеть город. А дорогу к дому он отлично помнит. Кириленко слегка
удивился и обрадовался: так он бывал у них? – Да. В последний раз - в
восемнадцатом году… Первый секретарь удивился пуще: - Вы, наверное, были ещё до
захвата белыми? – Нет. Я был как раз после, с войсками Каппеля. Меня
командировал адмирал Колчак для информирования о работе группы следователя
Соколова…
После этих слов установилась уже полная
долгая тишина.
Сторож ожидал на месте и дом отпер. Тот
стоял ещё совершенно нетронутый, как в восемнадцатом, но пустой – все вещи и
мебель давно вынесли. Всеволод Никанорович прошёл по комнатам, рассказал, кто и
где размещался, где находилась внутренняя охрана, и как всё выглядело.
А затем они спускались в подвал по тем самым
ступеням. Отец часто вспоминал, как тогда начинало то биться, то замирать
сердце.
Мрачный низкий подвал был весь пропитан
ощущением злодейства. Даже спёртый сырой воздух давил, говоря об этом. Что уж
сказать о стенах, густо выщербленных пулями? Иванов показал, кто и где из
казнённых сидел, стоял, откуда стреляли. Но более всего поражала, буквально -
кричала, дверь заднего хода, ведущая во двор. Именно через неё выносили тела,
изрешеченные пулями и, для надёжности, исколотые затем штыками, и забрасывали в
кузов заведённого грузовика. Так вот, эту дверь изнутри обили жестью. Жесть
была вспучена, выкрашена чернейшим кузбасслаком. И это напоминало приставленную
к стене крышку гроба.
У Несмелова есть небольшое, но чрезвычайно
ёмкое по смыслу стихотворение. Оно являет типическое отношение интеллигенции к
Царской власти и Семье до революции и в ходе её. А завершающая
строка-слово-вскрик выражает ценностный переворот исключительной исторической
важности, что происходил в умах и сердцах после казни. Переворот, происходящий
всё шире и в наши дни и разводящий личные позиции людей в одобрении, приятии, оправдании
события и всего стоящего за ним, или же в отмежевании и осуждении. Думается -
чем дальше, тем серьёзней будет этот личностный мировоззренческий развод в
обществе. Из него уже вырастает сегодняшнее постижение прошлого, а следом -
образ мыслей, поступков, ценностные ориентиры. То есть, то, что во многом
определит будущее.
"Мне не жаль нерусскую царицу.
Сердце не срывается на бег
И не бьётся раненою птицей,
Слёзы не вскипают из-под век.
Равнодушно, не скорбя, взираю
На страданья слабого царя.
Из подвала свет свой разливает
На Россию новая заря.
Их кожанок скрип неотвратимый:
"Мы сейчас вас будем убивать..."
Можно в сердце...лоб...а можно мимо -
Дав надежду, сладко поиграть...
Мне не жалко сгинувшей державы.
Губы трогает холодный, горький смех...
Лишь гвоздем в груди ненужно-ржавым:
"Не детей...не их...какой ведь
грех..."
И возлюби"!
Да, после этого убийства стоял в сёлах
женский плач по невинному царевичу, по красавицам-девушкам, великим княжнам.
Да, исповедник Патриарх Тихон от лика Церкви назвал злодеяние своим именем,
анафематствовал новую власть.
Приведу в пример один факт, о котором слышал
от отца и который сегодня, может быть, никому уже не известен. Однажды, после
публикации Ивановым некоторых мемуарных отрывков, ему пришла бандероль с Дальнего
Востока. Старый большевик, приняв писателя за «своего», прислал тетрадь
воспоминаний. Он состоял в охране Ипатьевского дома и участвовал в уничтожении
тел убитых. Этот же человек нёс охрану у Ганиной ямы, где в лесу жгли тела на
огромных кострах, поливая кислотой для усиления жара и разложения. Затем
оставшееся предполагали сбросить в штольни и взорвать. Пока это длилось, вдруг
исчез шофёр. Было приказано отыскать. Рассказчик нашёл его в ближайшем к месту
селении. Тот сидел на улице в окружении мужиков, пил самогонку и рассказывал о
казни. Мужики стояли с мрачно-угрожающим видом. Подоспевший рассказчик вынул
наган, приказал разойтись и увёл полупьяного шофёра, опасаясь, что его
растерзают. Прибыв, доложил о случившемся. Команда мгновенно стала тушить
костры. Остававшиеся части тел забросили в кузов и уехали в ночь. В бездорожье
заехали неизвестно куда на открытую местность, забуксовали. Над округой уже
нависала недалёкая канонада каппелевцев. Тогда решили закопать останки. Выбрали
безликое место, захоронили, замаскировали по мере возможности свежевскопанное.
Завершал рассказчик словами о том, что места этого совершенно не запомнил в
темноте и сумятице, никаких особых ориентиров там не было, и вряд ли возможно
теперь его отыскать.
Трудно сейчас проверить, правду ли писал
этот человек. Но есть материалы следствия группы Соколова, за которыми долгое
время вела охоту советская разведка, из-за которых многие, включая самого
Соколова, поплатились жизнями. Есть бесчисленные и нескончаемые попытки
фальсификации всего, связанного с этими событиями. И есть, наконец,
высказывание Ленина после потери Екатеринбурга о том, что могилу Царя никогда
не найдут...
В самом же конце своего послания старый
большевик недоумевал, отчего эти его мемуары не желает печатать ни один журнал.
Просил способствовать в том Всеволода Никаноровича. Даже до конца своей жизни
тот человек не понял ничего и по-прежнему считал событие революционным
геройским и справедливым возмездием!
Конечно, это убийство было
ритуально-символическим сразу для всех сил, сторон, как бы кто ни отрицал этого
теперь даже среди церковных начальников. Ведь, Государя мало того, что вынудили
с нарушением закона оставить трон, но с него Архиерейским собором так и не было
снято Таинство Помазанничества. Он оставался лицом сакральным. Не случайно
Ленин проговаривался о том, что в то время единственно гибельным для их власти
стал бы призыв к восстановлению Царства. Потому с такой яростью истреблялись
люди за молебны иконе Божьей Матери «Державной», истреблялись сами эти иконы и
все хранившие их и просто называвшие себя монархистами.
Увы, не смогли белые вожди поднять такой
стяг. Было много среди них либералов-республиканцев. Хотя и верные присяге,
трону тоже были: генералы Дитерихс, Марков, Дроздовский, Келлер и другие. Было
множество строевых офицеров-монархистов. А с другой стороны, не поднимали этот
стяг оттого, что в правительствах – у того же Колчака – находились и кадеты, и
эсеры. Ведь шла война идеологий и шла она в условиях пропаганды большевизма.
Главным вопросом стоял земельный, крестьянский. От него зависело, за кем пойдёт
громада. Ленин в своём декрете цинично украл и использовал аграрную программу
эсеров, а самих эсеров раздавил. Эта программа обещала социализацию, то есть
наделение землей по едокам и паям работников с выплатой ими налога. На самом же
деле большевики вводили по приходу к власти продразвёрстку, вымаривающую селян,
и рабские коммуны. В центральной России мужики скоро узнали цену лозунгам
большевиков. Но было уже поздно – любое недовольство подавлялось казнями. Ну, а
за Уралом этого на личном опыте ещё не знали и охотно прислушивались к
соблазну. Для того и нужны были Колчаку эсеры с их деятельностью и влиянием.
Но даже и не это явилось главной причиной
отказа от лозунга монархизма. Белые силы, не имея опоры на индустриальные
центры, не могли долго противостоять большевикам без помощи в снабжении,
вооружении странами-союзницами России по Антанте. А те категорически не
принимали Царства и вдобавок имели свои цели. Пока белые войска были слабы, помощь
шла. Как только назревало полное сокрушение красной власти, помощь пресекалась.
Выставлялись условия будущего: концессии, владение ресурсами и даже
территориальные претензии. Вожди белых на такие соглашения не шли. И армии, без
боеприпаса, откатывались с последнего победного рубежа. Большевистская же
пропаганда среди населения обвиняла белых именно в том, от чего они
отказывались, и пугала новым крепостным правом и казнями. Хотя именно
большевики делали то, в чём обвиняли противника. Так, уже с самого начала шла
тайная распродажа через эмиссаров сокровищ Державы по самым бросовым ценам.
Решили продать регалии и Большую Императорскую корону. Когда президент
Соединённых Штатов Вудро Вильсон узнал об этом, срочно обратился к стране не
идти на сделку. Такая скупка исторических святынь попавшей в беду России
обернётся несмываемым позором для всей нации до конца времён! И этот его призыв
был услышан по всему миру. Пришлось Ленину, Троцкому и всей компании на время
приутихнуть.
Вот такими в общих чертах были реальные
условия тех лет. Знание о них искажается официозом до сих пор. Или же –
замалчивается. И вот в чём была особая ценность таких людей, как Всеволод
Никанорович Иванов, знавший предмет досконально и раскрывавший по мере
возможностей эту подоплёку в самые «молчаливые» годы. Ну, а что уж говорить о
поэзии Несмелова? Она выразила то, о чём в подсоветской печати сказать было
невозможно. И даже более – не к нам ли, сегодняшним, тоже обращены эти строки
стихотворения «Цареубийцы»:
"Мы теперь панихиды правим,
С пышной щедростью ладон жжём,
Рядом с образом лики ставим,
На поминки Царя идём.
Бережём мы к убийцам злобу,
Чтобы собственный грех загас,
Но заслали Царя в трущобу
Не при всех ли, увы, при нас?
Сколько было убийц? Двенадцать,
Восемнадцать иль тридцать пять?
Как же это могло так статься -
Государя не отстоять?
Только горсточка этот ворог,
Как пыльцу бы его смело:
Верноподданными - сто сорок
Миллионов себя звало.
Много лжи в нашем плаче позднем,
Лицемернейшей болтовни,
Не за всех ли отраву возлил
Некий яд, отравлявший дни.
И один ли, одно ли имя -
Жертва страшных нетопырей?
Нет, давно мы ночами злыми
Убивали своих Царей.
И над всеми легло проклятье,
Всем нам давит тревога грудь:
Замыкаешь ли, дом Ипатьев,
Некий давний кровавый путь"?!
Таким же точно путём в те годы узнавалась и
подоплёка захвата, гибели адмирала Колчака, этого самого для большевиков
опасного после Государя стяга-имени. Как трудно, как больно в этом перевёрнутом
зазеркальном мире разгребать горы лжи, пропитанные совсем ещё горячей нечужой
кровью! Но без этого нет будущего, а есть один длящийся кошмар-обморок.
Белой армии оставался всего бросок за Волгу
на Москву – и война окончена. Всё подготовлено, в войсках высочайший боевой
дух. Красные части деморализованы, разбегаются. Троцкий носится на своём
бронепоезде вдоль линии фронта, устраивает расстрелы-децимации. Ленин с ЦИКом,
готовясь к бегству, грозит оставить за собой «выжженную землю». Этот самый план
в отступлениях сорок первого года воплотит потом Сталин…
И вот в тот главный час, когда
разворачивалось общее наступление, союзники прекратили боеснабжение фронта. И
это несмотря на то, что в банке Японии находилась под гарантии перевода средств
некоторая часть золотого запаса Империи, предназначенная именно для снабжения!
Но для Японии, допустим, всегда было важней добиться прав на владение Дальним
Востоком. А в этом им отказывали. Адмирал Колчак, один из самых оболганных в
новой истории людей, не считал себя вправе даже растрачивать основную часть
золотого запаса, которая находилась в эшелоне при Ставке и предназначалась для
восстановления экономики страны после победы. И вот этим его понятием чести
воспользовались и большевики и «союзники». Принцип действия последних наглядно
будет сформулирован позже, в сорок пятом году. На совещании у Черчилля решался
вопрос о выдаче Сталину на массовую казнь семидесяти тысяч казаков с жёнами,
детьми и стариками в лагере под Лиенцем. Тогда смысл этой выдачи сформулировали
так: «Появилась возможность уничтожить одну часть русских варваров руками
другой части русских варваров». Что и состоялось.
Вернёмся в девятнадцатый год. Теряя
боезапас, белые части откатывались за Урал. Начинался Великий Сибирский Ледяной
поход. Шли с боями, в жестокие морозы, впроголодь. Вязкие снега, амуниция
изношена, боеприпасов почти нет. Реквизиции, схватки с красными партизанами.
Уже скоро эти легковерные мужики взвоют по-звериному от «своей» долгожданной
власти… Страшен был этот путь через всю Сибирь на Читу. Арсений Несмелов
оставил о нём ряд своих стихов. А вот это, о верной винтовке №5729671, прямо
стоит в традиции тех произведений Пушкина, Лермонтова, что рассказывают через
образы оружия о воинском духе героя – древнейшая, восходящая к эпосу традиция:
"Две пули след оставили на ложе,
Но крепок твой берёзовый приклад.
...Лишь выстрел твой звучал как будто
строже,
Лишь ты была милее для солдат!
В руках бойца, не думая о смене,
Гремела ты и накаляла ствол
У Осовца, у Львова, у Тюмени,
И вот теперь ты стережёшь Тобол.
Мой старый друг, ты помнишь бой у Горок,
Ялуторовск, Шмаково и Ирбит?
Везде, везде наш враг, наш злобный ворог
Был мощно смят, отброшен и разбит!
А там, в лесу? Царапнув по прикладу,
Шрапнелька в грудь ужалила меня...
Как тяжело пришлось тогда отряду!
Другой солдат владел тобой два дня...
Он был убит. Какой-то новый воин
Нашёл тебя и заряжал в бою,
Но был ли он хранить тебя достоин
И понял ли разительность твою?
Иль, может быть, визгливая граната
Разбила твой стальной горячий ствол...
...И вот нашел тебя в руках солдата,
Так случай нам увидеться привёл!
Прощай опять. Блуждая в грозном круге,
Я встречи жду у новых берегов,
И знаю я, тебе, моей подруге,
Не быть в плену, не быть в руках
врагов"!
Во время этого долгого отступления
большевистская верхушка провела через свою агентуру тайные переговоры с
командирами чешского корпуса бывших военнопленных, что после октября встали под
знамёна Белой армии. Ленин предложил: в обмен на выдачу Колчака – свободный
выход на родину с оружием и тем золотом России, что находилось при Ставке. И
чехи идут на это - воспользовались тем, что русские части вязли в боях и не
успели бы стянуться и спасти своего Верховного Правителя. Его арестовали,
заперли в вагоне.
Да, он бывал жесток – далеко не жесточе
большевиков – в той всероссийской битве, но умел и любить Родину, любить
женщину. Он, Колчак, боевой адмирал, учёный, разработчик знаменитой мины и
минной тактики, послужившей Отечеству и в следующую войну! Он, прославленный
горькой своей любовью к нежданно встреченной когда-то женщине, и высоко пронёсший
эту любовь, эту негасимую звезду его романса, до смертного конца! Он – полярный
мореход, исследователь, спасатель, овеянный героикой Севера! Те романтические
походы приносили высочайшую славу морякам, их Отечеству. Мир грезил Арктикой.
Как прекрасны строки о ней Несмелова!
"...К полюсу. Сердце запороша
Радостью, видит, склонясь над картой:
В нежных ладонях уносит шар
Голубоглазая Сольвейг - Арктика.
Словно невеста, она нежна,
Словно невеста, она безжалостна.
Словно подарок несёт она
Этот кораблик, воздушный, парусный.
Шепчет: "Сияньем к тебе сойду,
Стужу поставлю вокруг, как изгородь.
Тридцать три года лежать во льду
Будешь, любимый, желанный, избранный!"
Падает шар. На полгода - ночь.
Умерли спутники. Одиночество.
Двигаться надо, молиться, но
Спать, только спать бесконечно хочется.
"Голову дай на колени мне,
Холодом девственности согрейся.
Тридцать три года во льду, во сне
Ждать из Норвегии будешь крейсера!"…
Итак, национальный герой был самым подлым
образом куплен-продан за русские же деньги иноземцами, которым он доверил
оружие, и «благодетелями человеческого рода», прекраснодушными якобы
«кремлёвскими мечтателями», взахлёб расхваленными очень многими бойкими, самыми
популярными в мире перьями.
Но ещё до отправки пленённого Колчака
случилось событие, ставшее легендой Белого Движения. И такой же легендарностью
оно овеяло имя офицера и поэта Несмелова-Митропольского. Совершенно непонятным
образом он сумел прорваться на оцепленный перрон и проститься с адмиралом.
Арсений Несмелов оказался тем человеком, который от лица всего русского
воинства в последний раз отдал герою честь.
Помню, с какой сдержанной силой отец часто
читал по памяти вот это стихотворение, и какое впечатление производило оно на
меня, мальчишку, в смазанные времена торжествующей лжи и ничтожества:
В Нижнеудинске
"День расцветал и был хрустальным,
В снегу скрипел протяжно шаг.
Висел над зданием вокзальным
Беспомощно нерусский флаг.
И помню звенья эшелона,
Затихшего, как неживой.
Стоял у синего вагона
Румяный чешский часовой.
И было точно погребальным
Охраны хмурое кольцо,
Но вдруг, на миг, в стекле зеркальном
Мелькнуло строгое лицо.
Уста, уже без капли крови,
Сурово сжатые уста!..
Глаза, надломленные брови,
И между них - Его черта, -
Та складка боли, напряженья,
В которой роковое есть…
Рука сама пришла в движенье,
И, проходя, я отдал честь.
И этот жест в морозе лютом,
В той перламутровой тиши, -
Моим последним был салютом,
Салютом сердца и души!
И он ответил мне наклоном
Своей прекрасной головы…
И паровоз далёким стоном
Кого-то звал из синевы.
И было горько мне. И ковко
Перед вагоном скрипнул снег:
То с наклонённою винтовкой
Ко мне шагнул румяный чех.
И тормоза прогрохотали -
Лязг приближался, пролетел,
Умчали чехи Адмирала
В Иркутск - на пытку и расстрел"!
После этого Несмелов недолгое время пробыл в
«диких степях Забайкалья» у барона Унгерна. Последний претил ему всем своим
образом. Поэт не терпел диктаторов: будь то равно – барон или, позже, Сталин,
Гитлер, либо другие, помельче. Вот какие эпико-сказовые безжалостные строки
оставил он на века о «чёрном даурском бароне»:
"К оврагу,
где травы рыжели от крови,
где смерть опрокинула трупы на склон,
папаху надвинув на самые брови,
на чёрном коне подъезжает барон.
Он спустится шагом к изрубленным трупам,
и смотрит им в лица,
склоняясь с седла -
и прядает конь, оседающий крупом,
и в пене испуга его удила.
И яростью,
бредом её истомяся,
кавказский клинок,
- он уже обнажен, -
в гниющее
красноармейское мясо,
повиснув к земле,
погружает барон.
Скакун обезумел,
не слушает шпор он,
выносит на гребень,
весь в лунном огне -
испуганный шумом,
проснувшийся ворон
закаркает хрипло на чёрной сосне.
И каркает ворон,
и слушает всадник,
и льдисто светлеет худое лицо.
Чем возгласы птицы звучат безотрадней,
тем,
сжавшее сердце,
слабеет кольцо.
Глаза засветились.
В тревожном их блеске -
две крошечных искры.
два тонких луча...
Но нынче,
вернувшись из страшной поездки,
барон приказал:
Позовите врача!
И лекарю,
мутной тоскою оборон,
(шаги и бряцание шпор в тишине),
отрывисто бросил:
Хворает мой ворон:
увидев меня,
не закаркал он мне!
Ты будешь лечить его,
если ж последней
отрады лишусь - посчитаюсь с тобой!..
Врач вышел безмолвно,
и тут же в передней,
руками развёл и покончил с собой".
После Унгерна дороги отступления привели
поэта на Дальний Восток, где в отчаянной последней защите генерал Дитерихс
собирал Земский собор Приамурья. Этот собор стал наказом, заветом Белого Дела
потомкам, будущему Отечеству. Собор призвал: когда Россия станет свободной от
большевизма, соединиться всем людям земли и восстановить Православную Державу
Царства…
Дальневосточная республика пала. Несмелов не
ушёл в эмиграцию. Во Владивостоке встал на учёт ГПУ как бывший офицер. А в
двадцать четвёртом году, точно так же, как и герой «Тихого Дона» Григорий
Мелехов, он узнаёт о том, что готовится его казнь. И уходит тайгой, сопками,
обжигающими от зноя полями гаоляна в Маньчжурию, к русскому Харбину.
"Пусть дней не мало вместе пройдено,
Но вот не нужен я и чужд,
Ведь вы же женщина - о Родина! -
И, следовательно, к чему ж
Всё то, что сердцем в злобе брошено,
Что высказано сгоряча:
Мы расстаёмся по-хорошему,
Чтоб никогда не докучать
Друг другу больше. Всё, что нажито,
Оставлю вам, долги простив -
Все эти пастбища и пажити,
А мне - просторы и пути,
Да ваш язык. Не знаю лучшего
Для сквернословий и молитв,
Он, изумительный - от Тютчева
До Маяковского велик.
Но комплименты здесь уместны ли -
Лишь вежливость, лишь холодок
Усмешки, - выдержка чудесная
Вот этих выверенных строк.
Иду. Над порослью - вечернее
Пустое небо цвета льда.
И вот со вздохом облегчения:
Прощайте, знаю: Навсегда".
С той поры Несмелов жил в Харбине. Прожил
там двадцать один год. Этот русский, основанный ещё в начале века, город рос на
глазах. Сюда стекались эмигранты. Здесь была, как и во всём Зарубежье, полная
взаимовыручка – иначе не выживешь. Поначалу брались за самую тяжёлую чёрную
работу. На последние копейки выстроили церковь. Обживались быстро. И вскоре
трудами этих деятельных, образованных и талантливых людей вырос новый, по сути,
город. Сложилось общество с богатой культурой. Здесь издавались книжки
Несмелова, отсюда держали связь со всем миром. Жизнь шла почти обычно: любили,
сходились, складывали семьи.
АННЕ
"За вечера в подвижнической схиме,
За тишину, прильнувшую к крыльцу..,
За чистоту. За ласковое имя,
За вытканное пальцами твоими
Прикосновенье к моему лицу.
За скупость слов. За клятвенную тяжесть
Их, поднимаемых с глубин души.
За щедрость глаз, которые как чаши,
Как нежность подносящие ковши.
За слабость рук. За мужество. За мнимость
Неотвратимостей отвергнутых.
И за Неповторяемую неповторимость
Игры без декламаторства и грима
С финалом, вдохновенным, как гроза".
Как отличается эта любовная лирика от
тогдашних революционных установок «человекогвоздей» на Родине с их «любовь – не
вздохи на скамейке», а нечто вроде «стакана воды» для утоления жажды в
перерывах между созидательным трудом! Ну, а сегодняшние большевики творчески
развили те их взгляды на любовь уже до секса на офисных столах, дабы вообще не
терять времени-денег попусту…
Но вернёмся в Харбин. Уже скоро, и как
всегда «внезапно», вырастали дети, разъезжались. Это отдавалось особой болью.
Пять рукопожатий
"Ты пришел ко мне проститься. Обнял.
Заглянул в глаза, сказал: "Пора!"
В наше время в возрасте подобном
Ехали кадеты в юнкера.
Но не в Константиновское, милый,
Едешь ты. Великий океан
Тысячами простирает мили
До лесов Канады, до полян
В тех лесах, до города большого,
Где - окончен университет! -
Потеряем мальчика родного
В иностранце двадцати трёх лет.
Кто осудит? Вологдам и Бийскам
Верность сердца стоит ли хранить?..
Даже думать станешь по-английски,
По-чужому плакать и любить.
Мы - не то! Куда б не выгружала
Буря волчью костромскую рать,
Все же нас и Дурову, пожалуй,
В англичан не выдрессировать.
Пять рукопожатий за неделю,
Разлетится столько юных стай!..
Мы - умрём, а молодняк поделят
Франция, Америка, Китай".
Когда-то это происходило в Харбине и всём
Зарубежье по ряду понятных житейских условий. А сегодня в России, никак не
могущей разобраться в своём прошлом и самой себе России, не дожили ль мы до
более печального из-за всё того же длящегося безвольного падения в ничтожество?
И не гложет ли многих и многих уже в собственном пока ещё доме тоска-ностальгия
по нему?
В СОЧЕЛЬНИК
"Нынче ветер с востока на запад,
И по мёрзлой маньчжурской земле
Начинает позёмка царапать
И бежит, исчезая во мгле.
С этим ветром, холодным и колким,
Что в окно начинает стучать,-
К зауральским серебряным ёлкам
Хорошо бы сегодня умчать.
Над российским простором промчаться,
Рассекая метельную высь,
Над какой-нибудь Вяткой иль Гжатском,
Над родною Москвой пронестись.
И в рождественский вечер послушать
Трепетание сердца страны,
Заглянуть в непокорную душу,
В роковые её глубины.
Родников её недруг не выскреб –
Не в глуши ли болот и лесов
Загораются первые искры
Затаённых до сроков скитов,
Как в татарщину, в годы глухие,
Как в те тёмные годы, когда
В дыме битв зачиналась Россия,
Собирала свои города.
Нелюдима она, невидима.
Тёмный бор замыкает кольцо.
Закрывает бесстрастная схима
Молодое, худое лицо.
Но и ныне, как прежде, когда-то,
Не осилить Россию беде.
И запавшие очи подняты
К золотой Вифлеемской звезде".
Исходя из этих строк, можно подумать, что
Несмелов склонен был к известной поэтической идеализации настоящего и желанного
будущего. Это не так. Он понимал, что за это будущее в любом случае нужно будет
биться, но уже иным поколениям. Он чётко понимал, в каком состоянии находится
на Родине масса людей. И своей поэзией оставлял как бы путеводную ниточку
лучшим к тому, что было убито, изгнано, оболгано и забыто. Хотя не уклонялся и
от жестоких строк, приложимых к состоянию и в нынешней России:
Мы
"Голодному камень - привычная доля.
Во лжи родились мы. Смеёмся от боли.
Глаза застилает гнилая короста.
Стоять на коленях удобно и просто.
Бессильные слёзы у нас в горле комом.
И только для слабых нам правда знакома.
Течёт вместо крови по жилам сивуха.
Дыша перегаром, мы сильные духом.
Голодному - хлеба, а вольному - воля!
Рождённые ползать - завидная доля"!
Жизнь на чужбине простой не бывает. В
Харбине же при японской оккупации она усложнилась ещё. Японцы, с их воспитанной
ненавистью к России, то стреляли по окнам, то закидывали гранаты. Затем их
командование решило глумиться над русской верой. Против церкви установили
своего идола Аматерасу и требовали от христиан перед службой кланяться прежде
их божку. Русские отказывались. Тогда начались пытки, убийства. Но община
держалась твёрдо. И вскоре случилось с язычниками то, что случалось в истории
христианства, особенно – первых веков, множество раз.
Однажды монах, будущий первосвятитель
Зарубежной Церкви митрополит Филарет, отказался кланяться на площади истукану.
Японские военные начали пытку. Жгли металлом, пропускали электроток, резали
ножом, изуродовали глаз и лицо. А монах в молитве просил Господа Иисуса Христа
дать ему сил вынести всё это. Он молился и совершенно не чувствовал боли.
Поражённые палачи оставили его – до их сознания дошло, что простой человеческой
волей такие истязания вынести невозможно и против них действует Сила высшая.
Следом божок с площади был убран и принуждения закончились.
А вот красные подпольщики, партизаны-китайцы
нападать продолжали. Для них эмигранты являлись врагами классовыми. К тому же,
над северной границей нависали советские войска. Жизнь становилась всё более
шаткой, едва не призрачной. Ну, а когда наступление началось, стало очевидно:
бытие русского Харбина, его мира доживает последние дни. Эмигранты вновь - в
который раз! - укладывали багаж. Арсений же Несмелов решил остаться. Одинокому
поэту отступать было некуда и незачем. Может быть, чувствовал исполненность
смысла своей жизни… Ему было тогда пятьдесят шесть лет.
Да, с этими судьбами, с этими поэтами и
писателями уходила эпоха. И какая эпоха!.. Странно, что официальное
литературоведение не спешит признать за ними их первостепенного места, а
выделяет в какой-то «эмигрантский подотдел», будто они сидели на островке и
вели отгороженную экзотичную жизнь аборигенов, будто не выразили они всю ту же
эпоху. Выразили! И выразили так, что без этих книг невозможно постигать её
объективно. И принадлежат эти авторы с их героями всё к тому же общему
поколению, давно получившему историческое имя - «потерянное». Герои книг
Хемингуэя и Ремарка, Олдингтона и Дос Пассоса, наши Григорий Мелехов, Юрий
Живаго и Турбины, лирические герои Несмелова, Савина, Туроверова и Терапиано и
ещё многих и многих, все они проделали общий путь с эпохой, но каждый
по-своему. У наших героев и авторов этот путь оказался куда трагичней, а веру
свою они сберегли.
"Лбом мы прошибали океаны
Волн слепящих и слепой тайги:
В жребий отщепенства окаянный
Заковал нас Рок, а не враги.
Мы плечами поднимали подвиг,
Только сердце было наш домкрат;
Мы не знали, что такое отдых
В раззолоченном венце наград.
Много нас рассеяно по свету,
Отоснившихся уже врагу;
Мы - лишь тема, милая поэту,
Мы - лишь след на тающем снегу.
Победителя, конечно, судят,
Только побеждённый не судим,
И в грядущем мы одеты будем
Ореолом славы золотым.
И кричу, строфу восторгом скомкав,
Зоркий, злой и цепкий, как репей:
- Как торнадо, захлестнёт потомков
Дерзкий ветер наших эпопей"!
Об Арсении Несмелове осталось рассказать
последнее предание. Духом своим оно едва ль не из древнеримской ранней героики.
Советские войска заняли Харбин. Поэт знал,
что имя его – в списке опаснейших врагов. Он ждал ареста. Надел форму, написал
записку. Налил в рюмку водки и поставил на стол, прямо на эту записку. Когда
пришли его забирать, он сдал оружие со словами: «Советскому офицеру от русского
офицера». Указал взглядом на записку. Поднял рюмку и выпил.
В записке было: «Расстреляйте меня на
рассвете». Советский офицер, прочитав, ответил: «Расстрелять на рассвете не
обещаю, но о вашем желании доложу обязательно».
Выдающийся русский поэт, офицер Арсений
Несмелов-Митропольский погиб в конце сорок пятого года в тюрьме под
Владивостоком. Подробности гибели неизвестны. Отчего-то хочется думать - его
последнее желание было исполнено.
«Умру ли я, ты над могилою гори, сияй, моя
звезда»…