Андрей Можаев

 

О ТЕХ, КОГО ЛЮБИШЬ /цикл очерков/

 

Однажды в солидном международном журнале предложили мне вести популярно-образовательную рубрику: очерки-портреты людей, вошедших в историю мировой культуры. Я составил список имён, согласовал. Первый очерк был напечатан, второй сдан и принят, третий взят в работу. Но тут сменилась редакция. Новые условия уже не искупали трудоёмкости. Плюс – цензурные вырезки самого содержательного. Пришлось отказаться. Но материалы остались. К этим историям жизни я ничего не примышлял, не искал модных псевдонаучных и псевдомистических толкований. Словом, не самовыражался. Просто, излагал события и старался описывать по законам эстетического. Для меня главное в этой череде очерков – возможность прикоснуться словом, чувством к тем, кого любишь. А любовь – состояние, не знающее границ во времени и пространстве.

 

1. Любовь Бёрнса.

 

ЛЮБОВЬ ПОЭТА

 

Завершался восемнадцатый век, бурный век европейского «просвещения»: революции культурные, научно-промышленные, социальные. Тогдашние «образованцы-энциклопедисты», навроде нынешних йогов, уже развернули перед глазами простаковатой публики манящие миражи благотворной воспитующей чистоты и прелести дикой природы в противовес разлагающим традициям общественного уклада. Жуликоватые простолюдины побеждали на подмостках театров сластолюбивых тупых аристократов и т.д. А на бульварах промышленных центров начали широко продавать газетные, из дешёвой жёлтой бумаги, листки для фабричных, да и для всех мещан. Листки эти, первенцы масскульта, служили одной цели – отбить у масс охоту задумываться о смысле жизни, подменить погоней за примитивным удовольствием, за глупыми социальными сказками-«обещалками». Этакий словесный кнут эксплуатации… Но всё-таки главное в том времени – буржуа-спекулянт уже повёл под писанными пальцем в воздухе лозунгами о свободе и равенстве эти самые сплочённые массы, вооружив их и разъярив, на добывание себе власти и богатств мира. Открылась новая эпоха массового террора. И сегодня те первые реки крови давно слились в самый полноводный, из всех мыслимых, океан.

 

Но всё это происходило в экономическом средостении Европы. А в Шотландии, в глухом углу, жизнь внешне текла по старинке. Проникавшие идеи в простых неискушенных душах провинциалов часто облагораживались, теряли свою кровожадную изнанку и порой приносили даже действительную пользу родной земле. Всё зависело от того, кто и с какой целью применял это оружие.

 

Итак, в Шотландии, в городке Мохлине жизнь протекала привычно, как в предыдущие века. И так же традиционно собиралась по праздникам в таверне молодежь.

Однажды, под конец танцевальной вечеринки, внутрь ворвалась большая овчарка. Она соскучилась - бросилась лапами на грудь хозяину и принялась его лизать.

Высокий плечистый и чуть сутуловатый парень с тёмными, одушевлённо светящимися глазами, обнял за шею своего пса и громко высказал: «Вот бы мне найти подружку, которая полюбила бы меня как этот пёс!». Всё посмеялись да разошлись…

А спустя несколько дней парень проходил по лугу. Девушки белили холсты, и одна из них вспомнила те слова, распрямилась и крикнула: «Ну как, Моссгил, нашёл себе подружку?». Тот засмотрелся и, не сводя с неё глаз, ответил тихо: «Нашёл».

Так начиналась любовь двадцатипятилетнего пахаря, арендатора фермы Моссгил, и вместе самородного поэта Роберта Бёрнса и семнадцатилетней Джин Армор. Любовь эта вышла трудной, драматичной и высокой и подарила миру множество прекрасных стихов.

 

Молодые люди, дерзнувшие влюбиться, тотчас оказались в безвыходном положении. Роберт был беден, писал «вольные» стихи. В них он как раз преломлял, облагораживал те европейские идеи свободы в приложении к своей национально и экономически угнетённой родине. Ну, а отец Джин был самодовольным зажиточным буржуа-откупщиком, да ещё пуританских нравов. У него имелась привычка прилюдно обзывать последними словами молодого Бёрнса, «подрывателя основ великой Британской империи». И никакого дела этому Армору не было до того, почему Бёрнсы, трудолюбивый крестьянский род, оказались в нужде. А причина того проста.

 

Начало восемнадцатого века ознаменовалось для Шотландии подъёмом национального сознания и последней попыткой добиться воли вооружённой рукой. Возникло движение «якобитов», сторонников восстановления древней династии Стюартов и независимого парламента. Из-за моря был призван изгнанник, «славный принц Чарли». Главы кланов подняли восстание. Множество крестьян из долин примкнуло к нему. И среди них – предки Бёрнса. Шотландия всегда оставалась и остаётся самой непокорной провинцией Британии. Но и в тот, очередной, раз империи удалось подавить мятеж. Началась расправа. У фермеров-землевладельцев отняли земли, согнали и превратили в арендаторов. За плату предлагали теперь самые бесплодные каменистые участки. Так пытались уничтожить самый корень упорного народа.

Отцу Роба Вильяму приходилось скитаться по Шотландии, наниматься на любое дело. Ему повезло – четырнадцать лет удалось прослужить садовником: сначала в Эдинбурге, а затем у помещика близ города Эйр. Там, в деревне Аллоуэй, он выстроил на скудные деньги мазанку, сквозь крохотное оконце которой впервые увидел солнечный свет его старший сын Роберт. Та хижина, как и другие места, связанные с Бёрнсом, неповреждённо сохраняются народом Шотландии. И к ним съезжаются почитатели поэзии со всех концов мира…

В последующем семья арендовала несколько ферм, пока не оказалась в Моссгиле. И надо же тому случиться: в тот самый год, когда Робу исполнилось двадцать пять и его стихами впервые заинтересовались национально мыслящие люди Мохлина, когда он встретил своё счастье, свою Джин, в тот же год скончался от туберкулёза, от надрывной жизни его отец. Старший сын должен был стать главой семьи и убыточной фермы.

 

Отец Роберта не смог оставить детям состояние. Но он успел в главном – дал им хорошее образование. Он был мудрым человеком, прожившим тяжёлую жизнь и понимавшим: будущее детей, как и Шотландии в целом, теперь зависит от самостоятельности культурной. И всё в стране шло к такому становлению. А главное условие этого – язык народный должен развиться в язык книжный, литературный. Только вместе с этим поднимаются государства и нации. Письменность, книжность - основа не просто культуры, но любой цивилизации. Это преемственность, приращение и развитие знаний и опыта человечества.

Отец не жалел денег на учителей. И один из них, Джон Мердок, сумел разбудить душу Роберта, оказал огромное влияние на ученика. Этот подвижник литературы обучил юношу правильной английской речи, ввёл в литературную традицию, открыл книжную классику мира. И с той поры два речевых потока: литературный английский и народный шотландский, на котором пела песни, рассказывала сказки мать, - слились и запечатлелись в стихах Бёрнса. Да и с Джин ему отлично повезло! Девушка прекрасно пела, знала множество старинных напевов, на которые писал свои строки Роберт.

 

Итак, отец Джин, откупщик Армор не мог благословить молодых. Они, зная опасность его нрава и связей, даже не обращались к нему и решили ожениться тайно, по древнему каледонскому обычаю. Для этого надо было написать брачный контракт, в котором пред Богом объявить себя мужем и женой навеки, и хранить эту бумагу пуще жизни. Если она исчезнет – жди беды. Если её разорвать – узы брака тоже будут расторгнуты.

 

Молодые женились. Долго никто не мог заподозрить, что у них появилась тайная жизнь. Они были крайне осмотрительны. Малейшая оплошность – и подпадёшь церковному суду, который потянет за собой кару гражданскую. Но всё равно Джин каждую ночь бегала через поле к своему Роберту – он загодя отворял для неё окошко. А под утро возвращалась к себе.

«Пробираясь до калитки

Полем вдоль межи,

Дженни вымокла до нитки

Вечером во ржи.

 

Очень холодно девчонке,

Бьёт девчонку дрожь.

Замочила все юбчонки,

Идя через рожь»…(здесь и далее даны переводы С.Я.Маршака).

 

Вскоре Джин забеременела. Отец, узнав о таком «позоре», нашёл и уничтожил их брачный контракт. Подал жалобу в церковный совет и суд. К счастью, Бёрнса в ту пору не было в Моссгиле. Он был в городе Кильмарноке, где готовился к печати его первый сборник – тонкая книжица в грубой серой обложке. Она издавалась по подписке, устроенной состоятельными образованными друзьями. Эти люди поняли, что за явление открывается им - явление, которое так долго ждали и готовили всем напряжением своих трудов на благо родины.

 

Восемьсот экземпляров первого на шотландском языке стихотворного сборника разошлись в один день. И к Бёрнсу пришла слава. Вся страна от знатных до нищих зачитывалась строками на родном речении. Люди переписывали книжицу от руки. А неграмотные старались заучивать с голоса. Наконец, в Шотландии явился народный национальный поэт! Да, были попытки явления до него. Был Фергюссон, первым приспосабливавший речь скоттов к нормам поэтики. Но он слишком рано умер – совсем юным, от эпидемии. Он был нищий, и его похоронили в безымянной могиле, даже без креста. От него осталось всего лишь несколько маленьких стихотворений. Были так же другие старательные люди: фольклористы-подвижники, обработчики народных сюжетов по нормативам английского литературного языка. Но не было среди них поэтического гения. И вот он явился. И свёл, казалось бы, несоединимое. Кто-то считает стихи Бёрнса грубыми. Но в них – высокая поэтика; и в них же – стихия народной речи, реальной жизни.

 

Итак, Бёрнс узнал первую славу. В то же самое время Армор сослал дочь в дальний городок, где она со страхом ждала родов. А Роберт, узнав о судьбе захваченного контракта, вспылил – решил, что Джин сама его выдала. Он был поэтом страстным, гордым, увлекающимся. Но когда тайком навестил «свою девочку», то убедился – она не виновата. Пошатнувшийся под ударом гордости и суеверия мир молодых устоял.

 

Третьего сентября тысяча семьсот восемьдесят шестого года Джин родила близнецов – сына и дочь. Их назвали в честь родителей. Но отец не мог приласкать своих детей. Арморы были по-прежнему против свадьбы, брака христианского, узаконенного. Роберт вынужден был ездить по Шотландии, скрываясь от суда. И всюду встречал собственную славу.

 

В конце ноября Бёрнс уезжает на чужой лошади – он всё так же нищ – в Эдинбург, в это сосредоточение учёности и культуры. Город тогда прямо именовали «северными Афинами». Бёрнса здесь уже знали и ждали.

Учёный, философский, поэтический люд приглашает его на всяческие вечера, где он читает, читает свои стихи. Эти стихи – о совершенно простой жизни народа. Но они глубоко поэтичны, искренни. Они – художественны. И тем трогают сердца.

«Джон Андерсон, мой старый друг,

Подумай-ка, давно ль

Густой, крутой твой локон

Был чёрен, точно смоль.

 

Теперь ты снегом убелён, -

Ты знал немало вьюг.

Но будь ты счастлив, лысый Джон,

Джон Андерсон, мой друг!»…

 

И наконец, сама красивейшая герцогиня Гордэн приказывает аристократическому Каледонскому охотничьему клубу устроить в честь поэта бал. Она сама весь вечер протанцует с ним. А после скажет: «Ваш пахарь совсем вскружил мне голову!». Да и как было не восхищаться Бёрнсом?! Чуть глуховатый выразительный голос, задушевность, отсутствие позы, непринуждённые при этом манеры, простая, но изящно сидящая одежда… Словом, природное изящество, благородство, тонкость чувств.

 

Каледонский клуб с подачи герцогини устраивает подписку на выпуск уже двухтомника стихов в лучшей типографии, что вскоре и состоялось. Две тысячи экземпляров разошлись в два дня. Издатель заключает с поэтом договор на владение его авторскими правами. Сто гиней и ещё четыреста фунтов – огромные деньги, каких Роберт никогда не имел. И тот соглашается. Расчёт происходит. Правда, делец обманывает поэта на сто фунтов. Ну, так на то он и делец…

Одновременно Бёрнс начинает бесплатно работать для «Шотландского музыкального музея». Это труд ради будущего родины. Он собирает, обрабатывает, придаёт форму легендам, балладам, песням, не иссушая их, не подменяя образности, сохраняя народно-исторический колорит. Находит могилу Фергюссона, ухаживает за ней, ставит камень со своими строками забытому поэту:

«Ни урны, ни торжественного слова,

Ни статуи в его ограде нет.

Лишь голый камень говорит сурово:

- Шотландия! Под камнем – твой поэт!».

 

В июне тысяча семьсот восемьдесят седьмого года он вернулся в Моссгил. Теперь суд ему, наконец, не страшен. А ещё, он везёт семье деньги и подарки! До позднего вечера в хижине Бёрнсов пели-гуляли гости. А ночью, как когда-то прежде, к нему пришла его Джин. Пришла через окошко мать его двух детей…

Она уходила на рассвете. Роберт тревожился. Теперь откроется, что она снова была у него, и её опять начнут мучить. Но Джин была спокойна – ведь родители сами послали её. А Роберт впал в гнев: теперь, при деньгах и славе, он Арморам угоден! И она так спокойно относится к этому?! Значит, она – с ними заодно?! И он, оскорблённый, бежит в горную Шотландию.

 

Вскоре Бёрнс вновь в Эдинбурге. И здесь его ждёт сильнейшее искушение. Поэт, пишущий о любви как высшем счастье, о свободном праве на любовь, конечно, склонен увлекаться. Да когда ещё чувство оскорблено!

Героиней бурного и короткого идеального романа стала молоденькая брошенная «соломенная вдова», дворянка Нэнси Мак-Лиоз. Она глубоко очаровалась поэтом, он – ею. Они оказались сходными, идеалистическими натурами. Она – музыкально одарена, с отменным художественным вкусом, и вдобавок – несчастна. Они, очарованные, проводили вдвоём вечера напролёт. Не могли наглядеться друг на друга, наговориться. Они понимали – роман их обречён и время отмерено. Сословная, общественная разница не позволяла соединиться. Случись это – оба становились париями. Ему – путь к печати закрыт. Она лишалась репутации, статуса сословия, пенсиона. И она была женщиной не для хижины… Да, отвлечённые идеи «просвещения» хоть и привлекали даже венценосцев, но жить по ним мало, кто рисковал.

 

В конце-концов, влюблённые, измаявшись безысходностью, решаются на разрыв. Для Бёрнса этот шаг был спасением. За всё время влюблённости в Нэнси он не смог написать ни одного значительного стихотворения. Всё выходило манерным, куртуазным, мёртвым. Это единственный случай в его жизни, когда он заблудился в не близкой для своей природы среде. И всё же от этой страсти, по разрыве, осталась одна-единственная настоящая вещь - едва не лучшая любовная песня на английском языке. Так Бёрнс возвращался к своему дару:

«Поцелуй – и до могилы

Мы простимся, друг мой милый.

Ропот сердца отовсюду

Посылать к тебе я буду

 

В ком надежды искра тлеет,

На судьбу роптать не смеет.

Но ни зги передо мною.

Окружён я тьмой ночною

 

Не кляну своей я страсти.

Кто твоей не сдастся власти?

Кто видал тебя, тот любит,

Кто полюбит, не разлюбит.

 

Не любить бы нам так нежно,

Безрассудно, безнадежно,

Не сходиться, не прощаться,

Нам бы с горем не встречаться!

 

Будь же ты благословенна,

Друг мой первый, друг бесценный.

Да сияет на тобою

Солнце счастья и покоя»...

 

Роберт вернулся к своей истинной любви, к своей милой Джин. Он понимал: лучшей подруги, в терпении сносящей его причуды, вспышки гнева, гонения от родителей и всё же остающейся верной, у него не будет никогда.

«Любовь, как роза, роза красная,

Цветёт в моём саду.

Любовь моя – как песенка,

С которой в путь иду.

 

Сильнее красоты твоей

Моя любовь одна.

Она со мной, пока моря

Не высохнут до дна.

 

Не высохнут моря, мой друг,

Не рушится гранит,

Не остановится песок,

А он, как жизнь, бежит»...

 

И вместе, Бёрнс понял, что должен вернуться к плугу. Именно крестьянский труд давал чистоту его голосу. И в то же самое время церковь, наконец, признала их брак. А Джин родила ещё мальчика.

 

Поэту – тридцать лет, самое напряжённое время. Бёрнс ведёт большую переписку. Всерьёз пытается разобраться в принципах «просвещения», нащупать истинно-плодотворное. Складывает целые философские трактаты.

«Одной мечтой с тех пор я жил:

Служить стране по мере сил

/Пускай они и слабы!/,

Народу пользу принести –

Ну, что-нибудь изобрести

Иль песню спеть хотя бы!»…

 

Очень много сил отдавал поэт обработке фольклора. Это – особая область его жизни, как и жизни всего народа в ту эпоху. Именно предания хранили историческую национальную память в условиях внешней несвободы. Поэты подхватили служение воинов. Облагороженные образы давали силу жить, полной грудью дышать и не терять надежду. Именно фольклор, собранный учёными, обработанный поэтами, и в первую очередь Бёрнсом, приводят сегодня Шотландию к «самостоянию», как любил говаривать наш Пушкин. Для кого-то фольклор – экзотика, диковатость, поле для собственных игрищ и заработка. Для Шотландии – тот идеальный стержень, не позволивший раствориться в более сильном родственном соседе. А в произведениях высокого искусства, вышедших из преданий, легенд проявляются обязательно ещё категории возвышенного и патетического. А без них искусства нет. Есть что-то паразитирующее на средствах его. Вот почему в шотландском фольклоре главные герои – прекрасные преданные жёны и девы, жертвенные натуры. Они любят до смерти своих мужей, друзей – рыцарственных, верных защитников земли. Эти женщины способны жестоко мстить предателям. Способны ждать любимых даже после их гибели. А погибшие герои всё равно, пусть и в виде призраков, стремятся вернуться и последний раз обнять милых. Этот фольклор облагораживает, несмотря на распахнутую дверь в саму преисподнюю, с тёмными силами которой часто схватываются герои и не всегда им удаётся уцелеть. Отвага, некичливая героика и плачь по человеку – отличительные черты эпики скоттов.

 

В девяносто первом году Бёрнсы переезжают в городок Дамфриз. Последние годы – самые тяжёлые для Роберта. Он быстро теряет здоровье – последствия долголетнего надрывного труда. Пришлось продать за бесценок ферму. Друзья выхлопотали ему место королевского служащего, инспектора по акцизам. Насмешка судьбы: он обязан быть примерным чиновником, объезжать округу с проверками – исправно ли платят торговцы налоги? Но в душе он – убеждённый вольный поэт. Такой же бунтарь-свободолюб, какими были его предки. Только, не с мечом в руках, а с пером.

«Да здравствует право читать,

Да здравствует право писать.

Правдивой страницы

Лишь тот и боится,

Кто вынужден правду скрывать»…

 

Зима и сырая весна девяносто шестого года оказались гибельны для поэта. Обострился застарелый ревматизм. Обмороки, острые боли в суставах. Врачи не распознали болезни. Лечили холодными ваннами, крепкими винами. Это приблизило исход.

Бёрнс уже не мог служить и в дом опять вернулась нищета. Сбылась его провидческая строка: «Любовь и бедность навсегда меня поймали в сети». Восемнадцатого июля случился последний обморок. Поэт уже не встал с постели. Но гораздо сильней физических мук были мучения от мыслей о бедной Джин и малых детях, остающихся сиротами в беспросветной нужде.

 

Он ушёл в тридцать семь лет – давно подмеченный роковой отчего-то срок для поэтов. Его хоронили торжественно: с войсками, салютом, хотя он завещал обратное. На погребении были все. Почти все, кроме Джин. В эти минуты она рожала пятого сына. А в доме не было ни пенни. Она попросила взаймы у младшего брата мужа, Гилберта. Тот подал шиллинг и записал в свою аккуратную книжку: «Вдове Роберта – один шиллинг в долг».

Это стало её последним займом. По подписке собрали в народе крупную сумму, и семья больше не знала нищеты. А верная Джин осталась верной до конца - уже памяти мужа. Через много лет слава поэта дошла до придворного Лондона. От короны семье назначили пенсию. Но Джин отказалась от неё.

 

С тех пор минуло уже больше двух веков. Слава Бёрнса расцвела и не увянет. Этот пахарь-поэт не просто подарил миру множество чудесных стихов о радостях труда, о любви к женщине, человеку вообще, к своему краю и правде. Он ещё сумел вывести родное наречие в литературные языки, открыть миру культурное богатство Шотландии, создать новый литературный и глубоко тёплый, трогательный тип человека-труженика, сделаться для многих последующих поколений поэтов первопроходцем. Ну, а шотландская баллада его гением стала для всего мира классической, явила жанр, даже несмотря на своё французское имя.

А в русской литературе возникла целая традиция переводов и обработок из шотландского.

 

 

P.S. Эта статья готовилась в деревне на Лопасне. Лето, зной, холмистые леса затянуты густой дымкой, что пригнал ветер от горящих на востоке торфяников. Я, погруженный в эту шотландскую поэтику, пересказывал, прочитывал детям некоторые сюжеты. И вдруг как-то сама собой начала складываться некая вариация на темы этих легенд. Как музыка, внезапно зазвучавшая… Пришлось записывать. Так помимо воли у меня появилось «Сказание о прекрасной Дженет». Что с ним делать, не представляю. А знакомые, те просто не одобряют такую неоправданную экзотику. Да, странные иногда вещи случаются.

 

 

2. Чехов и Авилова

 

ЛЁГКИЙ ШТРИХ К ПОРТРЕТУ «ЧАЙКИ»

 

В истории литературы есть даты, не отмеченные выходящими из ряда вон событиями. Казалось бы – это просто дни, просто числа, в которые кто-то познакомился с кем-то и беседовал о чём-то. Дни эти поначалу теряются в потоке значимых дел, ярких явлений, изглаживаются из памяти современников. И лишь гораздо позже потомки могут по достоинству оценить их значение.

 

Вечером двадцать четвёртого января тысяча восемьсот восемьдесят девятого года в доме издателя «Петербургской газеты» Худенкова был приём. Собрались авторы и сотрудники. Хозяин дома познакомил Антона Павловича Чехова с молодым литератором Лидией Авиловой. Худенков был женат на её старшей сестре и потому представил свояченницу просто, по-домашнему: «Девица Флора, моя воспитанница». «Флорой» Лиду прозвали за цветущую внешность, нежно-розовый налив щёк и за две длинные густейшие косы. Ну, а «воспитанница» - это оттого, что он обучал её начаткам ремесла. Антон Павлович, всегда чуткий к интонациям, шутке, в тот раз подтекста не угадал.

 

Перебрались в столовую. И Чехов уже сам подошёл к скромно стоявшей у стены Лидии. Вдруг запросто, без церемоний, взял в руку её косу, принялся разглядывать:

- Никогда не видел таких! – удивился наивно.

А она обиделась. Подумала: по манере обращения он действительно принял её за сиротку-воспитанницу! Самолюбие Лиды было серьёзно задето.

Затем Чехов пригласил её на скорую премьеру «Иванова». Спросил, на кого выписать контрамарку? И тут она в приподнятом тоне высказала всё: никакая она не воспитанница, чтобы так без спроса трогать её косы! Она – сестра супруги Худенкова. К тому же – мужняя жена и мать. И следом Чехов узнал подробности от пылкой женщины: у неё растёт чудный сынишка, муж – инженер, из донских казаков, а сама она пишет рассказы и начинает публиковаться.

Позже современники оценят те рассказы достаточно высоко – в каждом из них видна художественная мысль. Да, Лидия была действительно одарённой…

И вот Чехов и Авилова весь вечер сидят рядом:

- Так у вас сын? – склонится он и неожиданно взглянет прямо в глаза. – Да?.. Как это хорошо!

И они будут беседовать, беседовать, уже оба всматриваться друг в друга. И с их душами, по утверждению Лиды, что-то произойдёт. Станет вдруг радостно, ярко! И это чувство уже не оставит их.

 

Так открывался этот долгий и очень сложный роман близких по духу людей. Пожалуй, единственная полная влюблённость Чехова. Память о ней живёт в некоторых лучших вещах Антона Павловича, в записках самой Авиловой, в воспоминаниях Бунина, и отчасти – в мемуарах сестры Чехова Марии Павловны. Хотя последняя отвергала серьёзность этого чувства. Но сестра - лицо заинтересованное. Ей хотелось видеть рядом с братом свою любимую подругу Лику Мизинову. Именно на основе её записей появятся после книжки, спектакли, фильмы, преувеличивающие роль Мизиновой в жизни брата и даже искажающие характер их отношений.

Ну, а в чувстве к Авиловой Чехов открывается нам вдруг с той самой стороны, с которой открыты им его лучшие герои: в глубокой противоречивой любви к женщине и в страдании совести.

 

С той первой встречи Авилова и Чехов не виделись целых три года. Вновь сошлись на юбилее газеты. Она знала о его приезде и волновалась: вспомнит ли? Какими найдут друг друга? И возникнет ли та осветившая душу близость? Она никогда не забывала о ней. Не могла забыть. Да и не хотела, даже несмотря на окружавшие шорохи слухов, на догадки мужа и его растущую ревность, переходящую в ревность к литературным занятиям жены вообще.

 

И вот, наконец, Чехов в дверях. Они с надеждой и лёгкой тревогой протягивают друг другу руки…

За обедом пристроились где-то в уголку, подальше от лишних глаз. Он вдруг высказал:

- Не кажется ли вам, что когда мы встретились три года назад, мы не познакомились, а нашли друг друга после долгой разлуки?

- Да, - нерешительно ответила она.

- Да, такое чувство может быть только взаимное. Но я испытал его в первый раз и не мог забыть. Чувство давней близости.

 

Да, именно это чувство они будут испытывать и в дальнейшем. И удивительно – Чехов потребовал пересылать ему всё, что она пишет, публикует. Он, аристократ слова, как бы свысока относящийся к женщинам в их рассуждениях о литературе и тонко переводящий такие разговоры на выведывание каких-нибудь секретов приготовления варенья, вдруг признает эту начинающую писательницу ровней себе! Кстати, именно этот факт убедил Бунина в искренности и глубине их отношений.

 

Началась её литературная учёба у Чехова. Учёба трудная – мастер был строг. Требовал писать точней, глубже, больше. А в её доме росло уже трое детей, и муж ревновал к прозе всё яростней. Но не только к прозе. После того юбилейного обеда в окололитературных кругах загуляли сплетни. И Чехов, страдая за честь женщины, зарекался хотя бы ещё раз приехать в Петербург.

Но горше всех в этой обстановке было, конечно, Авиловой. Письма же становились теплей и теплей.

«Как я ждала вас! Как ждала! Ещё в Москве, на Плющихе, когда не была замужем!» - вырвалось у неё признание в дневнике той поры. Ей – всего двадцать восемь лет; ему – тридцать пять.

 

Новая встреча состоялась опять в доме сестры. Чехов шутливо сетовал, оправдывался: оказался, мол, безвольным, вновь приехал в столицу. А Лидии по секрету признался – его вновь тянет писать пьесу. И пьеса задумывается несколько странная.

А она в ответ горько жаловалась на съедающие время семейные хлопоты, на невозможность глубоко погрузиться в писательство. И на то, что серьёзного литератора из неё не выйдет.

Антон Павлович порывисто противоречил:

- Вы молоды, вы талантливы… О нет! Семья не должна быть самоубийством!

Их доверительный разговор нарушила горничная – из дома Авиловой прислали известие: у сына Лёвушки поднялся жар.

Чехов провожал её, спешащую, по лестнице и, как врач, успокаивал: у детей в таком возрасте это обычное явление. Просил назавтра дать ему знать.

 

Но дома оказалось - сын спит спокойно, и никакого жара нет. Это муж уловкой вынудил жену вернуться. Что ж делать? – он страстно её любил. Обнимая, оправдывался:

- Без тебя мы, мать, совсем сироты…

А Лидия в тот момент впервые ясно и смело созналась перед собой – она любит Чехова!

 

И прошло ещё время. Их следующая встреча случилась на масленицу в доме общих знакомых. Вновь они шутили, беседовали о литературе. Чехов убеждал писать роман.

Учил, как это делается:

- Вы сначала пишите, пишите, пишите. А потом сокращайте, сокращайте, сокращайте.

- Да, пока совсем ничего не останется, - смеялась в ответ Лида.

Затем он провожал её до дому. А она неожиданно для себя пригласила его назавтра в гости – муж был тогда в командировке на Кавказе.

 

Весь следующий день Лидия сочиняла, продумывала план вечера. Обязательно показать детей перед сном, когда они особо прелестны! Дальше – холодный ужин в кабинете. И – наговориться!..

 

Вечер оказался безнадёжно испорчен - в гости зашла знакомая пара. Увидав Чехова, они точно опьянели! С улыбками, рваным смешком, засыпали его суетными вопросами. Писатель замкнулся, отвечал односложно. Когда от гостей, наконец, избавились, он сердито вдруг высказал Лидии:

- Вы устали. Я уйду, вас утомили гости, - видимо, слишком важное готовился он открыть в этот вечер.

Она не ожидала такой непроизвольной суровости. Как убитая, едва могла отвечать.

Но разговор всё таки постепенно завязался. Поначалу пробовали обсудить дела издательско-литературные. Лидия взялась противоречить по мелочам. Он сердился, обвинял в упрямстве, не мог понять, что она препирается из женской натуры, «от обратного», и желает подтолкнуть раздражённого человека на откровение.

Чехов сбился, взял паузу, выпил пива. И подступил, наконец, к главному. Вновь принялся убеждать: ему нужно уйти. А ей – лечь спать. Она ему кажется сегодня какой-то другой, равнодушной, что ли…

Он явно мучился, решался. И вот, пересилил себя - откровение началось:

- Помните ли вы наши встречи?.. Знаете, что я был серьёзно увлечён вами? Это было серьёзно. Я любил вас… Я вас любил и думал только о вас. И когда я увидел вас после долгой разлуки, мне казалось, что вы ещё похорошели и что вы другая, новая, что опять вас надо узнавать и любить ещё больше, по новому. И что ещё тяжелее расстаться…

Не правда ли, как много общего в этом признании с важнейшими монологами его будущих пьес, повестей, рассказов?

 

Почему они, глубоко влюблённые, не решились изменить их жизни, соединиться? Причина не во внешних обстоятельствах. Просто, Лидия высказала: в таком разрыве обязательно будет кто-то страдать. И Чехов не пошёл на это при всех своих широких взглядах на общественное устройство. Он не мог пойти. Для него нравственный разлад – это разлад гармонии. А Чехов, по ёмкому определению академика Сергея Ольденбурга, его ровесника, принадлежал к последнему поколению образованных русских людей, сохранивших полноту и гармоничность восприятия бытия и цельность мировоззрения. В последующих это утрачивалось. Не потому ли сегодня обывателю так трудно понять мотивы поступков его близких предков и даже некоторых современников?

 

Чехов уехал на свою Лопасню, в Мелехово. Увёз стопку её рассказов. В сердитых письмах разбирал недостатки – побуждал ответственней работать. И опять, уже всерьёз, требовал писать роман. А их действительный роман разворачивался теперь в письмах.

Лидия тяжело, как и он сам, мучилась. В памяти всё звучали те его слова: «Я вас любил и думал только о вас»!

И тогда с тоски и отчаянья она делает решительный шаг. Заказывает в ювелирном магазине брелок в виде книги с гравировкой: «Повести и рассказы. Соч. Ан.Чехова, стран.207, строки 6 и 7». Открыв эти строки, читаем: «Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми её».

Но послать подарок от своего имени решимости уже не хватило. Чехову передали брелок в Москве от лица неизвестной почитательницы.

В то же самое время письма от него стали приходить всё реже. И Лида приучала себя думать: «Надо жить без него».

 

Однажды, снова на масляную, из Москвы приехал брат Авиловой. Молодому человеку не терпелось повеселиться и он уговорил сестру свозить его в маскарад. Нашли в старом гардеробе её «домино»; она нарядилась. Отправились.

 

Театр был полон. Брат и сестра потерялись скоро. Вдруг справа у стены она увидала Чехова. Он с прищуром смотрел куда-то в точку поверх голов.

Она подошла и, основательно изменив голос и манеры, произнесла играя:

- Как я рада видеть тебя.

- Ты не знаешь меня, маска, - он пристально вгляделся в неё. Затем взял под руку и повёл по кругу.

Наткнувшись на Немировича, обеспокоился:

- Неужели, он узнал тебя? Не оборачивайся. Хочешь пить? – и увёл её в ложу Суворина угощать шампанским.

- Я боялся, что Немирович назовёт тебя по имени, и ты как-нибудь выдашь себя.

- А ты знаешь, кто я?

Он улыбнулся:

- Скоро пойдёт моя пьеса… «Чайка». Ты будешь на первом представлении?.. Будь очень внимательна. Я тебе отвечу со сцены.

- На что ты мне ответишь?

- На многое. Но следи и запомни.

- Ты смеёшься? Как я пойму, что именно эти слова относятся ко мне?

- Ты поймешь… Тебе нравится название – «Чайка»?

- Очень.

- Чайка… Крик у неё тоскливый.

- А почему ты сегодня печальный?

- Ты не угадала, маска, - улыбнулся он. – Сегодня мне не скучно.

И они двинулись из ложи вниз по лестнице.

- Расскажи мне про себя, - попросил Чехов. – Расскажи свой роман.

- Какой роман? Это ты пишешь романы.

- Не написанный, а пережитый. Ведь любила ты кого-нибудь?

- Я тебя любила. Тебя, тебя.., - вырвалось у Лиды.

- Ты интригуешь, маска. Я не знаю тебя…

И тогда она, скрытая костюмом, решилась предельно прямо заговорить о том, что было неповторимым в их отношениях:

-…Не знаю, любила ли я действительно. Разве это значит - любить, если только борешься, гонишь эту любовь, прислушиваешься к себе с постоянной надеждой: кажется, я уже меньше люблю, кажется, я выздоравливаю, кажется, я, наконец, победила. Разве это любовь?

- Не было бы любви, не было бы и борьбы, - мгновенно подытожил он. Да, их отношения и дальше продолжат развиваться тем же образом.

 

Лидия с нетерпением и одновременно страхом дожидалась премьеры. Неужели он, в самом деле, узнал её?..

Спектакль проваливался. Актёры не понимали смысла пьесы, не понимали содержания ролей, играли в неподходящей, условной, но привычной для себя сценической манере. Хотя, старались.

Лидии было тяжело вдвойне. Она едва удерживалась от слёз оттого, что тонкую пьесу не смогли, не захотели понять. Осмеивали, освистывали. Следила за Чеховым, который сидел в ложе, и его мрачность отдавалась в ней острой болью. Вот он поднялся, вышел…

И в то же время ей приходилось вслушиваться вопреки шуму в каждую реплику. Боялась не понять, пропустить обещанное. Но и сомневалась – не разыграл ли он?..

На сцену, прощаясь с Тригориным, вышла Нина Заречная. Протянула медальон в виде книги:

- Я приказала вырезать ваши инициалы.

Тригорин зачитывает:

- Страница сто двадцать один, строки одиннадцать и двенадцать.

Берёт со стола книгу, открывает, произносит:

- Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми её.

Лидия обомлела. Да, это был ответ. И какой ответ!

 

Дома, тайком от мужа, она открыла томик Чехова, тот самый, отсчитала слышанные строки – ведь они по нумерации были другими по сравнению с тем её медальоном. Прочла:

«Но что ты смотришь на меня с таким восторгом? Я тебе нравлюсь?».

Она в растерянности закрыла книгу. Стало неприятно, будто что-то холодненькое в неё вошло, какая-то фальшь... Но нет, это невозможно! Это совсем не похоже на Чехова! Это какое-то недоразумение!

Она потушила свет, легла. Уснуть не удавалось. Всё думала, думала, печальная… И вдруг мелькнула мысль: она надписывала строки из его книги. Не мог ли он использовать для ответа сборник её?

Вскочила в волнении, засветила лампу, отыскала книжку, нужные строчки. И прочла у себя:

«Молодым девицам бывать в маскарадах не полагается».

Он, действительно, уже с самого начала всё знал!

 

После провальной премьеры, такой тяжёлой, едва не «убийственной» для Чехова, состоялся ещё ряд их встреч. Эти недолгие свидания выглядели внешне ровными, но в глубине своей были мучительны. Чехов говорил о работе, а она, она не могла ни на минуту освободиться от памяти тех слов о якобы своём «выздоровлении». При всей безнадёжности в душе женщины всё равно живёт, пусть и придуманная, надежда на чудесные вдруг изменения жизни…

 

Однажды Лидия была проездом в Москве. Задумала остановиться на несколько дней и дала Чехову знать в Мелехово. Написала, в какой гостинице поселится. Антон Павлович выехал тоже. Но сразу повидаться не получилось – его путали издательские дела. Он решил сначала распутать их, освободить для неё всё остальное время. Прислал в номер записку с извещением, в котором часу будет.

Она заказала ужин. Привычно уже волновалась, обдумывая, как убедительней объясниться по поводу своего «монолога» в маскараде. Неужели, он в самом деле решил, что в том «выздоровлении» она видит для себя выход, успокоение? Не оттого ли он в последние встречи так ровен и тих?

Она ждала. И с ожиданием копилась, нарастала в сердце радость. Но он не пришёл. И утром от него известий не поступило тоже.

Мрачная Лида отправилась на вокзал, попутно завернула к старым знакомым отдать визит вежливости. И здесь внезапно узнала – с Чеховым вчера случился тяжёлый приступ чахотки. Горлом хлынула кровь.

 

Лида спешила в больницу и отчаянно себя обвиняла. Ведь это она, она – виной всему! Ведь ему нельзя по такой промозглой погоде бывать на улице, а она, не подумав о нём, вырвала его из дому, заставила не один час добираться в вагоне, где воздух всегда нездоров. Из-за неё он попутно отправился по издательствам, обязательно нервничал, расстраивался!..

Лидия была единственной, кого Чехов велел пропустить в палату. Он лежал измождённый и очень бледный. Следы недавних болей ещё прочитывались на лице.

Она принесла ему цветы, "цветы запоздалые". Он всмотрелся и вдруг как бы высветился радостью. Захотел подняться, но Лидия не позволила.

Они беседовали совсем недолго. Это свидание углубило её сердце, наполнило первым опытом трагизма. Они поспешили уговориться о будущей встрече.

 

И она состоялась. Авилова вновь собиралась быть в Москве: проездом, с пересадкой. Весна в тот год выдалась ранняя и, как водится, обманчивая. Но Лидии так захотелось пораньше вывезти детей на лето в их рязанскую деревню, что она не стала дожидаться парного тепла. Тому способствовали также всё более усложнявшиеся отношения с супругом.

И вот она отправилась. Детей укутала, но сама оделась как-то легкомысленно. А погода в дороге переменилась: подул настойчивый ледяной ветер, в вагонах сквозило.

 

Чехов ждал их на вокзале у поезда на Сасово. Познакомился, тепло пошутил с детьми. Разглядев лёгкую накидку Лидии, распереживался. Сделал строгий медицинский выговор. Снял с себя тёплое пальто и заставил надеть. Лидия отказывалась, ответно возмущалась его отношением к здоровью. Но Чехов схитрил. Убедил просто накинуть пальто на время, пока они не дойдут до их головного вагона. Сам же взял за руки детей. Был с ними бережен, внимателен. И Лида подумала: какой из него должен бы получиться чудесный отец!

А после он продержал всех живым разговором у двери тамбура до самого отбытия поезда. В спешке помог сесть, а сам отошёл.

Колёса набирали обороты. И Лидия вдруг вспомнила – на её плечах осталось его пальто! Ужаснулась: как ему теперь добираться?! Ведь это может убить его!.. Господи! И вся любовь-то её – такая! Неприкаянная, недоразуменная…

 

А Чехов долго стоял на перроне, смотрел в хвост уходящему поезду, пока тот не собрался в точку и не стушевался.

 

До глубокой осени Лидия прожила в деревне. Но ни одного письма от него не получила. Это был разрыв, и она смирилась.

В один из дней до неё каким-то чудом дошёл в той глуши рассказ Чехова «О любви». От названия защемило на душе. Она жадно принялась читать. И чем дальше продвигалась, тем обильней текли слёзы. Они уже слепили. Приходилось постоянно смахивать их. И билось, билось сердце, будто решило в осколки разбить себя…

Лидии не приходилось сомневаться, кто стоит за героями рассказа Алёхиным и Анной Луганович:

«Мы подолгу говорили, молчали, но мы не признавались друг другу в нашей любви и скрывали её робко, ревниво. Мы боялись того, что могло бы открыть нашу тайну нам же самим. Я любил нежно, глубоко, но я рассуждал, я спрашивал себя, к чему может повести наша любовь, если у нас не хватит сил бороться с ней, мне казалось невероятным, что эта моя тихая грустная любовь вдруг грубо оборвёт счастливое течение жизни её мужа, детей, всего дома… Честно ли это? Что было бы с ней в случае моей болезни, смерти?».

Когда Лидия дочитала до сцены прощания, до слов-признаний о том, что эта женщина ушла и «лёгкой тенью легла на мою душу», она уже не могла сдержать открытых рыданий. Рыдала долго, совсем забыв, что пугает этим детей.

 

И дальше тянулась жизнь, тянулась без определённого стремления. Всё уже в прошлом. Только дети растут...

Чехов, тяжело больной, поселился в Крыму, женился на актрисе Ольге Книппер.

Лидия порадовалась: это хорошо, когда есть женщина, умеющая отвлечь и в то же время составить равную беседу, быть другом.

Но вскоре его не стало.

 

Чехова уже достаточно долго не было на этой земле. А жизнь Лидии как бы совсем не изменилась. Просто, своим чередом развязывались узлы, туго затянутые ещё в той, прежней жизни. Отношения с мужем тоже не переменились. Он притупил в долгой ревности сердце и теперь не мог простить, что не царил над её душой. Пока был Чехов, он никогда бы не отпустил её. А теперь угрозы нет и совместное проживание стало даже тяготить. Они разъехались. Дети, выросшие в таком неуюте, тоже как-то сами собой оставили дом.

Лидия, окружённая сплетнями-домыслами, перестала выходить в общество. Перестала писать. Да и кому нужны в эпоху раздрызганного декаданса, а позже – ещё более раздрызганной «рапповщины», её тонкие художественные истории?

Последнюю пору своей жизни она встретила и провела в полном одиночестве. Забытый писатель «серебряного века».

 

 

3. Николоз Бараташвили

 

«СИНЕВА ИНЫХ НАЧАЛ»

(литературный очерк)

 

В заглавие очерка взята строчка из стихотворения лучшего лирика-романтика грузинской поэзии Николоза Бараташвили. Юноша-поэт с высокой трагической судьбой…

 

Он родился в тысяча восемьсот семнадцатом году в переломное, очень трудное для Грузии время. Тогда перестраивался весь исторический уклад жизни. Страна только врастала в плоть Российской Империи, входила в поле современных культурных тенденций не только России, но и Европы. А в это время набирала силу реакция на крах идей эпохи Просвещения, гуманизма, рационализма. Эта реакция получила в истории искусств имя «романтизм».

 

Грузия прошла свой особый путь к новому стилю и методу выражения жизни как прочтения личности-символа, этой высшей духовной ценности бытия. «Романтизм» - безусловный возврат к ценностям христианства с идеализацией некоторых сторон эпохи Средневековья, но осложнённый грузом скептицизма, этого наследства Просвещения и первого опыта построения буржуазных обществ. Отсюда – глубокое порой уныние, разочарованность в «научном и социальном прогрессе», или, как выражался Гоголь – «безочарованье». И отсюда же – нестерпимая жажда, безрасчётный порыв к возможному и «должному» идеальному. И обострённый чувствами поиск его.

 

В грузинской поэзии это наиболее полно явилось у Бараташвили. Но, вдобавок, юный поэт сумел вживить в это новое то главное достоинство, что отличало прежнюю родную традицию – эпичность, высокий гимнографический строй, восторг верующей души перед Божественным Началом. Эта традиция идёт ещё с пятого века, времени принятия Православия и начала книжности. Вот пример из стихов тогда восемнадцатилетнего юноши:

 

«…Молчат окрестности. Спокойно спит предместье.

В предшествии звезды луна вдали взошла.

Как инокини лик, как символ благочестья,

Как жаркая свеча, луна в воде светла.

 

Ночь на Святой горе была так бесподобна,

Что я всегда храню в себе её черты

И повторю всегда дословно и подробно,

Что думал и шептал тогда средь темноты.

 

Когда на сердце ночь, меня к закату тянет.

Он сумеркам души сопутствующий знак.

Он говорит: «Не плачь. За ночью день настанет.

И солнце вновь взойдёт. И свет разгонит мрак» - (здесь и далее стихи даны в переводе Пастернака).

 

Николоз Бараташвили принадлежал старинному княжескому, но обедневшему роду. Всю короткую жизнь юношу сопровождало какое-то роковое невезение. Всё было против него, против его таланта. Отец поэта служил в войсках у Ермолова и Паскевича. Был он вспыльчив и азартен и проиграл в карты всё достояние семьи, разорил детей, жену. Мать поэта, Евфимия, до конца потом содержала ставшего нахлебником и обузой мужа. Она была женщина деятельной любви и доброты: терпеливая, гармоничная, тонко чувствующая прекрасное. Все эти качества ей удалось взрастить и в сыне. Сама же она всю жизнь в одиночку тянула свою тяжёлую «телегу быта». Привычная печальная картина – будто время совсем не меняется…

 

Эти переживания, это сострадание матери, отложились в характере Николоза, вошли затем в его стихи человечностью. Семья жила очень трудно. Бедность и распущенность отца закрывали путь к общественному положению, послужному росту юноши. А ведь он ещё в старших классах Тифлисской гимназии ярко выделялся в кругу друзей своим даром, своей мудростью не по годам. Но никому из «людей значительных» дела до его таланта не было. Все и так сами были талантами.

 

В двадцать два года от роду Бараташвили закончил свою первую поэму «Судьбы Грузии». Эта вещь очень значима - это попытка осмыслить объективно пользу и вред от присоединения Грузии к Империи. Поэт признаёт и необходимость этого шага в тех условиях в окружении злейших врагов, и предвидит будущие пагубные последствия: разложение родовой культуры наступающей «светскостью, европеизмом». Конфликт непримирим и неразрешим в ближайшем времени. И тогда у поэта возникает центральный, связующий и цельный образ Софии, жены советника царя. Именно в женщине Грузии он видит ту охраняющую силу, что способна нести через поколения самобытные народные начала. И он как бы выкликает, зовёт такую женщину. Это голос к своему народу, ко всему лучшему в нём:

 

«Крепко обнял он свою жену в ответ,

Радуясь её словам и гордый.

Женщины былого, слава вам!

Отчего, святые героини,

Ни одна из женщин больше нам

Вас напомнить не способна ныне!

Стынет в женщинах душевный пыл.

Без него теплей в столичной шубе.

Ветер севера оледенил

В жилах их следы отчизнолюбья.

Что им там до братьев, до сестёр?

Им бы только жизнью наслаждаться.

Грузия? Грузины? Что за вздор!

Разве важно, как им называться?»…

 

Не правда ли – универсально, злободневно?

 

По выходе из гимназии Николоз должен был поступать в службу, кормить семью. Он хотел идти по военной линии, но мать резко воспротивилась. Да и сам он немного хромал – повредил в детстве ногу. Они обратились за помощью к брату матери, генералу- правителю Аварии и знаменитому поэту Григолу Орбелиани. Но помощи от него не получили. Юноше удалось устроиться только столоначальником в правовое заведение со звучным названием «Экспедиция суда и расправ». И он попадает в известную трясину тупой чиновничьей службистики. От этой застойной среды, от постоянного гнёта малоденежья спасали только природа – всё свободное время он проводил на реке, в горах – созерцательность и поэзия.

 

«Наш бренный мир – худое решето,

Которое хотят долить до края.

Чего б ни достигали мы, никто

Не удовлетворялся, умирая.

 

Завоеватели чужих краёв

Не отвыкают от кровавых схваток.

Они, и полвселенной поборов,

Мечтают, как бы захватить остаток.

 

Что им земля, когда, богатыри,

Они землёю завтра станут сами?

Но и миролюбивые цари

Полны раздумий и не спят ночами.

 

Они стараются, чтоб их дела

Хранило с благодарностью преданье,

Хотя, когда наш мир сгорит дотла,

Кто будет жить, чтоб помнить их деянья?

 

Но мы сыны земли, и мы пришли

На ней трудиться честно до кончины,

И жалок тот, кто в памяти земли

Уже при жизни станет мертвечиной».

 

Главным событием жизни для Николоза Бараташвили стала его влюблённость. Он оказался необычайно одарённым в этом чувстве. И влюбился, конечно же, в первую красавицу Грузии Екатерину Чавчавадзе, сестру жены Грибоедова, Нины. Юноша часто бывал в музыкально-литературном салоне дома поэта, генерала и «патриарха» всего образованного общества Грузии и Тифлиса Александра Чавчавадзе. И глубоко влюбился в его дочь, когда та пела романс на одно из ранних стихотворений Николоза.

 

«Ты силой голоса

И блеском исполненья

Мне озарила жизнь мою со всех сторон,

И счастья полосы,

И цепи огорчений –

Тобой я ранен и тобою исцелён…

 

Могу признаться я:

Когда с такою силой

Однажды «Розу» спела ты и «Соловья»,

Во мне ты грацией

Поэта пробудила,

И этим навсегда тебе обязан я».

 

Да, эта любовь развернула талант юноши необычайно! До него так о любви никто не писал. В этих стихах – ни тени восточной неги, эстетизированной эротики, телесной мелкости. Эти стихи – предельный порыв духа. К тому же, поэт встречал в красавице неравнодушие. Они были молоды; и он так же хорош собой – стройный крепкий юноша со сходящимися плавными бровями, удлинёнными чёрными глазами, каштановыми кудрями.

 

«Что странного, что я пишу стихи?

Ведь в них и чувства не в обычном роде.

Я б солнцем быть хотел, чтоб на восходе

Увенчивать лучами гор верхи;

 

Чтоб мой приход сопровождали птицы

Безумным ликованьем вдалеке;

Чтоб ты была росой, моя царица,

И падала на розы в цветнике;

 

Чтобы тянулось, как жених к невесте,

К прохладе свежей светлое тепло;

Чтобы существованьем нашим вместе

Кругом всё зеленело и цвело.

 

Любви не понимаю я иначе,

А если ты нашла, что я не прост,

Пусть будет жизнь избитой и ходячей –

Без солнца, без цветов, без птиц и звёзд.

 

Но с этим ты сама в противоречье,

И далеко не так уже проста

Твоя растущая от встречи к встрече

Нечеловеческая красота».

 

Конечно, это взаимное счастье не могло продолжаться долго. Не могла богатая красавица соединиться в ту пору с мелким бедным чиновником, пусть даже гением из родовитой фамилии. К тому же, стихи его тогда мало, кто знал и ценил. Исписанная им тонкая тетрадь известна была только малому кругу друзей, да Екатерине. А печататься возможности не имелось. В Тифлисе выходила всего одна толстая газета. И выделять страницы под стихи было кому, помимо Бараташвили. Хотя бы тем же Чавчавадзе и Орбелиани. Да и с признанием молодых талантов в литературе всегда сопряжены известные сложности, что вытекают из самолюбия авторов, состязательности.

И вот прошло ещё немного времени, и радости молодых людей положен был предел.

 

«Я помню, ты стояла

В слезах, любовь моя,

Но губ не разжимала,

Причину слёз тая.

 

Не о земном уроне

Ты думала в тот миг.

Красой потусторонней

Был озарён твой лик.

 

Мне ныне жизнью всею

Предмет тех слёз открыт.

Что я осиротею,

Предсказывал твой вид.

 

Теперь, по сходству с теми,

Мне горечь всяких слёз

Напоминает время,

Когда я в счастье рос».

 

Екатерина была выдана замуж за богатого пожилого Дадиани, владетельного князя Мингрелии. Ей пришлось уехать в глухой угол, в его столицу Зугдиди, которую и сегодня в Грузии часто величают «деревней». Так Николоз Бараташвили потерпел в жизни ещё одно «поражение». Сегодня таких людей называют «неудачниками». Впрочем, те времена и нравы мало, чем отличаются по характеру от нынешних…

Но вот, что удивительно! Потеряв такую любимую, поэт не озлобился, не уронил своего дара. Только голос зазвучал ещё печальней, ещё глубинней. Что остаётся человеку, если его идеальное раз за разом сокрушается натиском грубой прозы? Но – ни слова упрёка, обвинения ей.

 

«Я храм нашёл в песках. Средь тьмы

Лампада вечная мерцала,

Неслись Давидовы псалмы,

И били ангелы в кимвалы.

 

Там отрясал я прах от ног

И отдыхал душой разбитой.

Лампады кроткий огонёк

Бросал дрожащий свет на плиты.

 

Жрецом и жертвой был я сам.

В том тихом храме средь пустыни

Курил я в сердце фимиам

Любви – единственной святыне.

 

И что же – в несколько минут

Исчезли зданье и ступени,

Как будто мой святой приют

Был сном или обманом зренья.

 

Где основанье, где престол,

Где кровельных обломков куча?

Он целым под землю ушёл,

Житейской пошлостью наскуча.

 

Не возведёт на этот раз

Моя любовь другого крова,

Где прах бы я от ног отряс

И тихо помолился снова».

 

В тысяча восемьсот сорок четвёртом году Бараташвили переведён в Нахичевань помощником уездного начальника. Теперь он оторван от последних друзей, от родных. Он предельно одинок. Но одиночество возводит его мысль выше и выше. В одном из стихотворений он размышляет о сущности красоты истинной и в чём-то предвосхищает загадочное предречение Достоевского: «Красота спасёт мир».

 

«Мужское отрезвленье – не измена.

Красавицы, как вы ни хороши,

Очарованье внешности мгновенно,

Краса лица – не красота души.

 

Печать красы, как всякий отпечаток,

Когда-нибудь сотрётся и сойдёт,

Со стороны мужчины недостаток:

Любить не сущность, а её налёт.

 

Природа красоты – иного корня

И вся насквозь Божественна до дна,

И к этой красоте, как к силе горней,

В нас вечная любовь заронена.

 

Та красота сквозит в душевном строе

И никогда не может стать стара.

Навек блаженны любящие двое,

Кто живы силами её добра.

 

Лишь между ними чувством всё согрето,

И если есть на свете рай земной –

Он во взаимной преданности этой,

В бессмертной этой красоте двойной».

 

Молодой поэт, возрастая в своих высоких прозрениях, шаг за шагом отчего-то неизбежно подступает к краю своей земной жизни. Будто бы жизнь его отмеряется каждым высказанным истинным словом!

Новый перевод по службе забросил его под Гянджу, в дикие пустынные места, в чуждый мир мусульманства. Он – будто грузинский Овидий…

Двадцать первого октября тысяча восемьсот сорок пятого года в возрасте двадцати семи лет Николоз Бараташвили скончался от злокачественной малярии в жалкой лачуге, в совершенном одиночестве. Похоронен был там же. Никто из родных и друзей на погребение приехать не смог. Позже им переслали тетрадку его стихов. Но возможности публикации не было, и о поэте забыли. Сбылась его поэтически-провидческая строка о себе в самом известном у нас его стихотворении.

 

«Цвет небесный, синий цвет,

Полюбил я с малых лет.

В детстве он мне означал

Синеву иных начал.

 

И теперь, когда достиг

Я вершины дней своих,

В жертву остальным цветам

Голубого не отдам.

 

Он прекрасен без прикрас.

Это цвет любимых глаз.

Это взгляд бездонный твой,

Напоённый синевой.

 

Это цвет моей мечты.

Это краска высоты.

В этот голубой раствор

Погружён земной простор.

 

Это лёгкий переход

В неизвестность от забот

И от плачущих родных

На похоронах моих.

 

Это синий негустой

Иней над моей плитой.

Это сизый зимний дым

Мглы над именем моим».

 

Грузия узнала о своём великом поэте спустя почти полвека. Друзья сберегли тонкую тетрадь с немногими по количеству стихами, донесли её до нового поколения интеллигенции. И уже другой Чавчавадзе – Илья – понял, какой дар упал в руки! Дар, пронесённый сквозь время и смерть! Могилу поэта отыскали и прах его торжественно перезахоронили в тысяча восемьсот девяносто третьем году.

Тифлис вышел встречать своего поэта на вокзальную площадь. Она оказалась переполненной. Когда из вагона вынесли гроб с прахом, мужчины обнажили головы. Многие встали на колени, принимая на себя вину забвения от прежних поколений. На руках несли до кладбища, где Илья Чавчавадзе произнёс речь о действительном значении поэта. Так возродилось имя Николоза Бараташвили. А ещё позже, в тысяча девятьсот тридцать восьмом году прах поэта вновь был перезахоронен, уже на его любимой горе Мтацминда над родным Тбилиси, где им сложено столько стихов!

 

Екатерина Дадиани-Чавчавадзе жила более ста лет. Ей довелось быть свидетельницей не только посмертного возвращения когда-то ею любимого юноши, но и революционного крушения всего исторического уклада, слома жизни, унёсшего, казалось, в беспамятство всё предыдущее. От прошлого у неё оставались только стихи Бараташвили, да несколько бриллиантов владетельной особы. Но всё равно прошлое, уже задолго после её кончины, вернуло своё. Ничто и никто не в силах победить на этой земле культурную память народов. И Екатерина всё по прежнему остаётся в ней Первой Красавицей Грузии, воспетой человеком, любившим её больше жизни:

 

«Когда мы рядом, в необъятной

Вселенной, - рай ни дать ни взять.

Люблю, люблю, как благодать,

Лучистый взгляд твой беззакатный.

Невероятно! Невероятно!

Невероятно! Не описать!»…

 

 

Используются технологии uCoz