А.Б. Можаев

 

Из жизни столичного интеллигента

(рассказ)

 

«Никто не обольщай самого себя: если кто из вас думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным, чтоб быть мудрым» (ап.Павел: 1е послание Коринфянам; гл. 3; ст. 18).

 

Вагон метро выскочил из черноты на открытый участок трассы. Оборвалась привычная игра оконных искажений, холодных отбликов, будто скользящих взглядов-угадываний; и он

наконец-то увидел её в естественном свете.

 

Она стояла вполоборота у противоположной двери и смотрела поверх утекающих за плечо заводских корпусов куда-то на заснеженные крыши, а скорее – просто в небесную, голубеющую к весне даль.

Пальто на ней оказалось покроя сдержанного: без лишних складок, отворотцев и прочих «штучек»-украшеньиц, - с одним лишь легким тиснёным узором в виде волны по замшевой кайме. Ткань же – выделки тонкой, мягко-ворсистой. Словом, ничто не цепляет взгляда, не уводит внимания от самого человека.

Подстать пальто – и наброшенный вместо платка дымчато-серый шарф с широкими перемежающимися полосами светлых и тёмных тонов. Он вместе и согревает, и, не облегая, подчёркивает чуть полный овал чистого от всяких кремов лица. И в то же время шарф этот не сминает прически, если можно так назвать вольно положенные воздушные пряди рыжевато-русых сильных волос.

Округлый же выдающийся подбородок и мягкие правильно вычерченные губы, навсегда будто утвердившиеся в приязненной ко всей этой жизни полуулыбке, и неожиданно грустный как у обиженной девочки взгляд славянских серо-голубых глаз под немного тяжёлыми веками делают выражение лица её женственно-мудрым, покойным. И оттого вся она, без резких жестов, смены выражений, явно выпадает из общего ритма дня, такого же расхлябанного, как поступь этого старого, принаряженного цветастой рекламой, вагона.

 

Юрий, колыхнувшись на стыке, ухватился за поручень и, скрадывая расстояние, выдвинулся плечом. Теперь никто между ними встать не сможет. Осторожно, не решаясь нарушить покоя, глянул в лицо: раз, и другой.

 

Она приняла его интерес почти равнодушно. Тогда он отвёл глаза к её рукам на клапане сумочки. А женщина в ответ свела теснее ладони и чуть поджала свободные от колец пальцы. Не раздражённо поджала, а, скорее, стеснительно. И в этой сдержанности Юрию, преподавателю философских дисциплин одного из престижных институтов, вдруг почудилось нечто первородное: словно сам античный «мелос» очухался средь зимы и теперь, согревая, окутывает, оберегает эту женщину.

 

Юрий оробел. И в него уже въелась та обязательная придуманная «несмелость», тот первый почему-то признак интеллигента, что в себе тренируют. А ему бы сейчас вернуть хоть чуток той студенческой дури без умного, но бескрылого самокопания, когда любую примеченную запросто взглядом задираешь и знакомишься играючи. Да жаль – давненько то было, скоро сорок «стукнет».

 

Конечно, женщины в его тесной квартире живали – не оставляя, правда, следов. Сперва он семьей обзаводиться не спешил. А затем заучился: дипломы, аспирантуры, программы лекций. Тут уж подружки сами от скуки и малоденежья сбегать начали. Он же, оскорбляясь, незаметно матерел в бобылях. Дамочки пожившие претили скудостью, мелкостью интересов. Молоденькие – размашисто-суетны, воспитывать надо. Дамы же «полета высокого» не по карману беднеющему от реформ лектору. Так ничего сходного с идеалом не подвернулось, и привередливый жених о том позабыл.

В отместку личным разочарованиям Юрий погрузился в профессию, преувеличив и её, и собственное значение. Но и здесь не складывалось, как мечталось. На кафедре – застарелая номенклатура. Пришлось работать по чужим лекалам в надежде когда-нибудь осуществить своё. Это угнетало дополнительно. И до того эта его жизнь невезучая под конец пригнула – хоть в гроб ложись! Оттого-то не шутя он забаловал водочкой… И вот тебе – на! Где-то в случайном вагоне в не лучшую минуту возникает трогательный образ, а ты к тому не готов! И отчего в жизни чаще именно так и случается?..

 

И вот в ответ на всё это колыхнулась у сердца Юрия тугая волна жалости: к себе ли? к ней? или к жизни вообще?.. Женщина вдруг представилась на миг совсем открытой, и так затосковалось по музыке старинных отношений! Вглядеться бы снова, из-под ресниц: не долго и не коротко, а чтобы чувство прочитала, но без навязчивости. И ждать: ответа рук ждать, взгляда летучего, одним им понятного. И обмирая от возможного счастья, медленно сближаться, узнавать. И ещё долго не находить именно тех слов…

И он, очаровывая сам себя, засмотрел на неё уже открыто и как-то жалобно. Но тут вагон вновь юркнул в тоннель. В стекле опять заколебалось его бледно-землистое растянутое отражение. Юрий резко отвернулся, тихонько досадливо замычал из-за этой встречи с собой, опущенным.

 

Они выходили вместе. В зале он приотстал на пару шагов и семенил чуть сбоку. Не было решимости ни познакомиться, ни потерять её и забыть. Он выбрал третье, худшее: обречённо тащиться следом, надеясь на чудо, которое в нашей безвольной жизни само не случается.

А она чувствовала его интерес, не спешила и изредка посматривала краем глаза.

 

Юрий, не решаясь на поступок, всё больше мрачнел. Но совсем тошно сделалось на улице. Женщина двинулась через шоссе под светофор. Ему же нужно было налево к остановке, и туда он дернулся на два шага. И вдруг так на свое малодушие обозлился – даже кулаком по бедру хватил! Резко развернулся, кинулся за ней. Будь, что будет! Скажет – человек он далеко не правильный, но такой женщины ему больше не повстречать. Пусть она прогонит, но сначала позволит хоть немного пройти рядом. И, может, сумеет он сдвинуться к такому необходимому иному измерению жизни?

 

От этой решимости его будто кто под локти приподнял. Но не успел он: пока малодушничал, светофор сменился на красный и её отрезало сияющими боками машин. Оставалось следить поверху, как она сворачивает в засеянный утренним снегом чистый переулок.

И он, сунув кулаки в карманы и загребая сапогами, вернулся к остановке. А в памяти, как в насмешку, всплыли вдруг вкрадчивые переборы семиструнки и любимый смолоду голос Алексея Покровского:

«Я по первому снегу бреду,

В сердце ландыши вспыхнувших сил..,» -

- продолжения есенинских строчек Юрий не помнил.

 

-«Какие силы?! Мозги уже пропивать начал!», - так, злобно ругая себя, он полез брать с бою автобус.

 

На его звонок в отделение дверь отомкнула медсестра. Проверила сумку, велела дыхнуть.

- Чего это ты мрачный такой?

Он отмахнулся и прошёл в палату.

В этой одноэтажной уютной больничке при крупном наркологическом центре он оказался по совету и ходатайству приятеля, самого здесь гостившего и знавшего заведующего отделением. Того звали Валерием Ивановичем. Это был своеобычный доктор. В самом средоточии психотерапевтических ординаторско-аспирантских амбиций, в этой, словом, фабрике должностей и денег, он умудрился отвоевать тихий остров, где на первый взгляд не лечили вовсе. Просто, давали заплутавшим в себе людям отлежаться, вычистить организм физиорастворами, а сердце – мыслями, наладить легкими препаратами сон. И лишь затем Валерий Иванович вызывал в кабинет и с глазу на глаз неспешно беседовал о жизни, нащупывая душевные болячки. И только после позволял себе советовать на будущее. Людей он по положению, образованию не делил. Наряду с Юрием попадались художники, телевизионщики, разные хозяйственники, рабочие. Встречались и самые горькие пьяницы, изгнанные отовсюду. В округе хорошо знали доктора и нищие старухи вели к нему своих доходяг-дедов или сыновей. И никто не получал отказа. И денег не брали. Заведующий в разливанном болоте медицинской коммерции умудрялся хранить своё отделение каким-то тайным образом.

Он и сам-то выглядел нетипично: приземлённый, нарочито-спокойный, немногословный. И только взгляд – внимательный и как бы провидящий.

Когда Юрий впервые повстречал этот взгляд, его сомнения, стыд истаяли сами собой. Сразу пришло доверие. Что-то отцовское исходило от крупного, тяжеловатого и уставшего человека. Он напоминал изработанного крестьянина: простодушного, успевшего к годам пятидесяти пяти умудриться постоянным трудом, заботами о семье, ближних и закостенеть в глубоком сочувствии человеку. А такое добывается только трудной жизнью.

 

И вот Юрий выгадал полторы недели от сессии, да ещё пару каникулярных присовокупил, и залёг очухаться: в последние месяцы уныние всё чаще вело к выпивке-расслаблению, а та лишь усиливала первое. Молодость ушла, нервы расшатались, а навязанный на кафедре курс под заимствованным из Европы и неблагозвучным для русского слуха названием «культурология» надоел до отвращения и он читал его всё невнятней, хотя без того тот был рыхлый.

А иначе быть не могло: из министерства пустили установку, а местная профессура – перестроенные «расстриги» из диалекто-материалистов – напихали туда всего, что «заковыристей». От «Книги мертвых», «Упанишад» до древнекитайской системы счислений. Вот и успевай перескакивать с кочки на кочку вроде зайца в половодье!

А ведь совсем недавно в провозглашенную реформу образования Юрий начал слагать свой курс и принялся за него ещё в аспирантуре. Он был из того поколения, что подспудно вызревало в конце семидесятых, когда старшие, а следом и многие из сверстников успешно

вписывались в пустотелый официоз, столбили карьеру, и тайно тот же официоз высмеивали. И потом они же громко обличали «двойной стандарт» в общественной морали, оставаясь на деле всё теми же воинственными мещанами, правда, уже более убогими, буржуазными, не приукрашенными даже мечтой о социальном рае.

 

Юрий брезгал этими блудливыми коллегами, занявшими все почти посты. Уходил от конъюнктурной тематики. Долго прятался, будто в тайге, в эстетических воззрениях древних. А затем, всё упорнее размышляя о возможном выходе из захлестнувшей пошлости, обратился к истории отечественной мысли. И, как многие из его поколения, в одиночку открывал для себя светлый мир наследованного идеала. За то время он успел обдумать столько, не сведя ещё, правда, к единому корню, что смешно и стыдно бывает от поверхностно заученных цитаток разных академиков, поочередно провозглашаемых у кормушки почестей «совестями наций». «Культурка!» - одним словом…

Он составил основательную развивающуюся программу: от Радищева и Чаадаева через славянофилов, почвенников – к русским космистам, и до Флоренского, Вернадского. А увенчивалась она разделом о Лосеве. Душу Юрия целиком захватил этот дерзкий выход «из себя» к идее полного братства через победу над смертью.

 

Только, пока он мечтал и умничал, мир успел не только перевернуться, но и возвратиться «на круги своя» Недостроенный интернационал разрушила эгоцентрическая энергия наций. Для России же всё «обставили» по-прежнему. А узкую «классовую солидарность» заменили ещё более тесным, сведенным к точке-пункту, видом безродного самоуничтожения – жаждой чистогана под маской «общечеловеческих ценностей». И вот потекли реки этих материальных ценностей прочь за все границы. И превратилась страна в проходной двор.

Противопоставить распаду можно было одно: возвращение к ценностям высокой культуры, возрождение на их основе целостного мировоззрения. И он вынес свой курс на обсуждение кафедры. Его поблагодарили, но труд положили в «долгий ящик». В отношениях появилась настороженность. Не ведая того, он нарушил политическую установку на «плюрализм», допустил перекос в «русскость». В результате, его обезопасили тем «культуроложеством» - либеральной экстенсивщиной. А курс этот при первом подступе начал разваливаться. Преподаватель свирепел от бездарности и хотел теперь, в больничке, поработать над конспектами, найти связующее.

 

До обеда он улегся подремать – надежных пациентов на выходные отпускали домой, и в четырёхместной палате кроме него пока никого не было.

Но едва Юрий сомкнул веки, вспомнилось лицо женщины. Он все ещё досадовал на себя, и потому память не отпускала. Правда, теперь он как бы со стороны за случившимся наблюдал. И правильно, наверное, сделал, что не потащился за ней. Ну как она восприняла бы его такого? Сначала надо в порядок себя привести, чтоб не позориться. Женщины пугаются печати неудачника.

А потом стало горько. Не встретить больше такой, по душе. А жизнь проходит. День за днём уходит, незаметно. Понимаешь только, когда вот так невольно оглянешься. А вспомнить-то что? А ведь что-то, вроде, вдохновляло, радовало. Но не состоялось… Но кто виноват? Не он ли сам? А в чем конкретно виноват?.. И вот вместо отдыха вновь впал он в эти «проклятые вопросы», где точных ответов нет. Отчего-то любит русский на досуге прогуливаться по этому замкнутому кругу. Даже любимых часто из-за того побросает. А тоска лишь обостряется – от понимания, что ли, безделья собственного ничком на кровати?.. А что же делать? Вот ему, Юрию, конкретно делать? Студентов учить. А чему? Что сам ерундой почитаешь? Значит, к дельному выводи. Но как? – сам пока не знает. Так вот и бродит дремотная мысль по кругу, бродит…

- Господи! Да что ж не подошёл-то к ней! Ведь так просто из постели представлять! Может, по другому бы сейчас переживалось. А так – майся от собственного малодушия. И ради чего ему, дураку, жить? Чтобы «королю философии» Гегелю уподобиться и под старость

венцом общественного устройства монархию какую-нибудь провозгласить?..

 

Ночью она снилась ему. Сознание противилось унынию и превращало больничную палату в осиянный солнцем парк. Там они долго о чём-то беседовали…

Наутро слов он не помнил, зато голос её так и звучал: низковатый, бархатный, тёплый, как у одарённой в любви женщины. И почему-то верилось: именно таким её голос и должен быть.

 

Работа над конспектами не шла всю неделю. Тоска и жалость росли, будоражили и мешали рассуждать. Он всё чаще простаивал у окна и глядел в небо, ни о чем не думая. И от этого было неожиданно хорошо. А потом опять уехал на выходные.

 

В понедельник рано Юрий вышел из метро. Часто озираясь, пересёк шоссе и двинулся в тот чистый переулок, который не был сегодня чист – рассыпанная соль съела снег и затянула асфальт грязной жижей.

Он долго стоял посреди тротуара, вглядывался в редких дальних прохожих. К тоске и жалости теперь добавилась неизвестная прежде нежность, и он без конца повторял затверженные дома есенинские строки, будто вновь боялся позабыть:

«Я не знаю, то свет или мрак?

В чаще ветер поёт иль петух?

Может, вместо зимы на полях

Это лебеди сели на луг»…

 

На этот раз в отделении он столкнулся с самим заведующим. Тот коротко исподлобья глянул и пригласил в кабинет. Усадил против себя в кресло.

- Ну, и что ты маешься?

Юрий постеснялся открыть причину как есть и по-интеллигентски, общими фразами, взялся бичевать свою неудельность и исподволь щеголять неучастием в конъюнктуре. Закончил же записью себя в неудачники.

 

- Ну, это с какого боку глядеть, - сыронизировал доктор. – Вон, я третий год не могу дачу достроить, и за то попал в несерьёзные люди.

- Поймите, Валерий Иванович! Как мне себя сломить?! Как подступить к этому курсу? Уныние, бесцельность, задвинутость какая-то!

- О чём я вспомнил-то, Юра, - хитро прищурился Валерий Иванович. – Книгу одну духовную подбросили читать. Там о нас, любителях рассуждать. Объясняют, в чём наши беды. Одно определеньице богослова старинного запомнил. Что есть в конечном пункте вся наша философия бытия? Всего лишь – история заблуждений человеческой мысли.

- Оригинально, - скис от эдакой незамысловатости Юрий. – Хотя всё может быть. Этого я ещё не обдумывал. Но неделю бы назад оскорбился, точно. А теперь, после этого наваждения, даже бред за факт принять можно, - и он вдруг легко передал доктору о случившемся, что сделать прежде считал неудобным.

 

Тот, выслушав, весело и немного грузно, всей натурой, рассмеялся.

- Да ты, братец, просто распустил чувства и влюбился. И влюбился-то по уши! Да-а, любовь загадочна…

Оценка заведующего оказалась неожиданно точна и проста и Юрий, немея, признал его правоту.

- И слава Богу, такое с нами ещё случается, - всё посмеивался тот. – До тебя тут один иеромонах отлёживался. Вон, образки Спасителя и Божьей Матери на стенке оставил. Так вот, я его спрашиваю: что ж ты, батя, начальство подводишь своё? Тебя на сельский приход внедряли доброму народ наставлять, а ты горькую запил. А он отвечает: я про себя знаю – человек я горделивый. Потому Господь попустил этому свинству, дабы мне во что худшее не впасть. Теперь я это опытом сознал, молюсь о спасении всех и благодарю за науку. Вот, Юра, и тебя, может, Бог этим обаянием спасает? Может, во благо это, к радости?..

Юрий слушал эти простые слова и на душе делалось покойно. Он был благодарен Валерию Ивановичу за участие, как бывает благодарен неопытный юноша отзывчивому старшему. И, конечно, не мог и помыслить, что это их последняя беседа. Вскоре по его выписке заведующий скончается в реанимации от обширного инфаркта – этот странный доктор, любивший людей делом, трудившийся не из-за прибылей и отдавший собственную жизнь едва ли не самым беспутным в надежде спасти хотя бы одного.

 

И снова Юрий читал свой нелюбимый курс. Но теперь как-то сам собой начал обнаруживаться организующий центр – высшее явление человечеству личного, личностного Бога, который всегда Любовь. Отсюда же начиналась и всякая культура как летящее и мучительное стремление сердца к полноте любви, о чем раньше Юрий не задумывался. Теперь же всё становилось ясно: чем ближе подходит цивилизация к такому пониманию первоисточника, тем больше черт совершенства, трудно выражаемого внешне, обретает и передаёт их от души к душе. Чем далее отодвигается - тем тягостней заблуждается, разрыхляется и гибнет, оставляя по себе набор материальных свидетельств, которые каждый волен толковать и приспосабливать на свой вкус и нрав, вроде одичалого аборигена, втыкающего в ухо пластиковую зубочистку и считающего это красивым.

 

Юрий набирал от лекции к лекции в свободе выражения, убеждённости и широте порой внезапных сравнений. Студенты не много, что понимали, но их забирало чувство, обращённое лично к каждому, и у кого-то зарождался интерес самому двинуться в приоткрывшемся направлении. И это было главным и не было скучным.

Ну, а самого Юрия вдохновляло всё то самое воспоминание. Он уже не травил себя домыслами о никчёмности, не измерял жизнь собственным узким «я», то есть той его половиной, что мешала зацветать другой, противоположной. Он действительно поверил, что влюблён по-настоящему и, желая быть достойным этого, широко принимал мир. И ещё, он часто ездил в тот переулок и бродил с надеждой повстречать её. Но так пока и не встретил. Правда, однажды померещилось, он догнал, но обознался. И странно: эта ошибка сделала образ её еще желанней, ближе. Теперь он точно знал, что сможет обрадовать, и это желание стало такой же потребностью, как солнечное утро, как чтение полюбившихся с юности книг.

 

И была весна в самом нежном возрасте: юго-западный ветер влажен; почки едва распускаются. А тополя отряхают на непросохший асфальт ещё зелёные, чуть тронутые бордовым, серёжки.

Он проходил своим чистым переулком и опять вокруг – никого. Но вдруг из серого особняка, что во глубине двора, заслышались звуки: обрывки гамм, скрипичных этюдов, не выраставших покуда в мелодию, - никогда прежде не слыхал он здесь подобного. И Юрий двинулся к музыкальной школе – это впервые к весне приоткрыли окна и на волю пошёл звук.

 

Он опустился на лавку перед парадным. Странная дрожь начала бить его, будто сердце колотится о ребра и он задыхается… И возникло наитие: именно здесь она должна учить. И теперь за каждым окном, за каждым звуком ему угадывается она.

 

 

Будни и праздники «святого искусства»

(маленькая повесть)

 

«Чары практически уже рассеялись. И если от одного лёгкого, случайного моего прикосновения распалась цепь иллюзий, то не говорило ли это о том, что, натянутая слишком сильно, она уже сама ослабела?»

Генри Джеймс. «Мадонна будущего».

 

 

Я привык жить один и не люблю праздники, но к Новому году всё же поставлю ёлку, осыплю ветки серебристым шуршащим дождиком и опояшу гирляндой. Потом укреплю на этом лишённом жизни и превращённом в игрушку деревце карандашный портрет-набросок Нади, сяду за стол напротив и запишу, наконец, ту историю. Трижды пытался я строить рассказ, но всякий раз отступал – впервые не могу заставить себя домысливать и обобщать, уходить в типы, отстраняться. Ведь, для меня это не просто материал к литературным опытам; нет - это история моей, лично моей больной ошибки. И я обязан рассказать бумаге всё с документальной точностью. Правда, не знаю – станет ли оттого кому-нибудь проще?

 

Итак, всё начиналось с моего друга, достаточно известного художника, и его встречи с ней в канун праздника, за два часа до полуночи. По его словам, она стояла на Красной площади перед огромной елью и сосредоточенно рассматривала украшения. Казалось, ничего, кроме пёстрых флажков, на этом бойком освещённом месте для девушки не существует. А глаза её: округлые, беспросветно печальные, - были полны слёз.

 

Это поразило Игоря. Он достал блокнот и взялся набрасывать. Она заметила, отвернулась. Игорь же, разглядев её теперь и в профиль, поразился пуще.

 

Нет, она не была красавицей в привычном понимании, хотя все девушки красивы, по определению, одной своей молодостью, неистраченной полнотой сил и возможностью взаимного чувства. Но в Наде покоряло больше другое – тип, как бы сошедший с полотен Боровиковского или Рокотова: свободно развёрнутые в музыкальную линию плечи, синие глаза-очи, излишне белое, будто присыпанное асбестом, лицо с изысканно-удлинёнными чертами. Вдобавок – воздушность всего облика, хрупкость и в то же время пластичность, земная мягкость его. А за всем этим и во всём – долгая безысходная усталость, с которой она будто смирилась. И потому чудилось, что девушке уже не под силу нести свой жизненный груз - он вот-вот сломит её.

 

Словом, нечто по-женски тёплое, зовущее, но и детски беспомощное, тонко привязанное к жизни сразу бросалось в глаза. Да и смотрела она как бы совсем из другого мира, другого века...

 

Наконец, навязчивое внимание Игоря ей надоело. Она простенько смахнула толстой варежкой слёзы, непроизвольно поправила старый голубой шарф, трижды обмотанный вокруг шеи, одёрнула чёрное демисезонное пальто, длинное и в талию, также изрядно поношенное, и легко подняла с брусчатки объёмную дорожную сумку. Двинулась прочь идеально ровной походкой.

 

Игорь, конечно, не мог отпустить её так – догнал и спросил, нужна ли в чём-нибудь помощь?

- Да, я в затруднительном положении. Но сомневаюсь, сможете ли вы помочь, и захочу ли я принять вашу помощь, - она, в полной гармонии со своим обликом, отвечала тоже не по-современному: безукоризненно вежливо и с достоинством. А высокий голос звучал ломко.

 

Это впечатлило Игоря вдвойне – перед ним словно дверь в чисто- воображённое распахнули, и хлынул оттуда обольщающий «аполлонический» свет. А для художника не придумать подарка, милей этого.

 

Здесь я отступлю от рассказа и представлю Игоря. Моему другу и сверстнику перевалило изрядно за сорок. Выглядел он солидно. В отличие от меня, бобыля, женат был смолоду, успел вырастить сына и дочь. Но когда дети съехали, зажили семьями, у него воспалились отношения с женой. Игорь – типичный художник, падкий на все радости плоти. И вот теперь в открывшуюся с уходом детей пустоту семейной жизни ворвались обиды жены, копившиеся с давних его увлечений. И началось сведение счётов – отплата за её долгую вынужденную прикованность к быту.

А эта новогодняя встреча с начинающей балериной подведёт их к полному разрыву, разделу квартиры, имущества, к возмущению детей, глубокому его унынию и отъезду за границу.

 

Итак, в тот новогодний вечер Игорь узнал, что Надя осталась без жилья и оттого бродила по Москве, собираясь ночевать на вокзале. Её хозяйка, сдавшая в ближнем Подмосковье комнату трём выпускницам провинциального училища, неожиданно повысила плату. А Наде добыть лишних денег было невозможно. В кордебалете частного камерного театра ей выдавали жалкие сто долларов. На оплату жилья и содержание себя она подрабатывала танцами в клубах, уставала до крайней степени, и на больший приработок ни сил, ни времени уже не оставалось. А бросить ради клубов театр означало погубить сценическое будущее и стаж к пенсии. Вот почему бездомная девушка бродила по Москве, прощаясь со своими мечтами, планами и решаясь вернуться к себе на Волгу.

 

Позже Надя мне откроет, о чём думалось тогда. А думалось о том, что побег из областного театра ни к чему не привёл. Вновь ждут её тупиковые отношения в труппе и дома. Даже мать своим положением солистки оркестра не спасёт. Вновь начнёт нервничать – слишком плотен и мал там круг «своих», где Надя умудрилась вызвать раздражение «примы».

 

Можно, конечно, оставить сцену, приспособиться и дома - вести, допустим, за скромные деньги танцевальный кружок. Но было бы Наде хотя лет тридцать! А в двадцать-то годков каково ощущать себя случайной, несостоявшейся в своём профессиональном круге? В эти годы, наоборот, артиста уносят честолюбивые мечты, убеждение в гениальности и нетерпение доказать это всем! А счастье, успех, кажется, давно поджидают тебя вон за тем поворотом. Нужно только успеть схватить и не выпустить их. Ведь, именно к этому готовят с детства. Для того муштруют в стенах зала у станка, в выступлениях на учебной сцене, держат почти взаперти в комнатах режимного общежития с его отгороженностью от семейных радостей, облегчённым курсом школьных программ, без той живой связи с дворовыми дружками, в среде которых учишься отстаивать себя, учишься овладевать буднями… Да, у Нади было особое детство.

 

Конечно, имелась одна верная возможность избежать бесславного возвращения домой. Эта возможность – продаться кому-нибудь с положением в их круге. Ну, хотя бы на время продаться, пока не устроишься. Для того надо пойти на приём к директору труппы солидного театра и получить приглашение посетить с ним комнату отдыха, что обычно примыкает к кабинету. И штатное место будет обеспечено, как и продвижение по службе с периодическим повышением ставки. Ну, а до каких высот дотянешься – зависит уже от лично твоих разнообразных способностей.

 

Ничего исключительного в такой театральной практике нет - рядовая вынужденная процедура. Но Надя не смогла принудить себя и несколько раз отказывалась посещать «уголки благополучия». Значит, другого пути, как покупать билет на поезд, нет. И вещи были уже собраны, умещались в той самой сумке, с которой встретил её тогда Игорь.

 

Художник взялся помочь донести эту тяжёлую сумку. Выслушал на ночной мостовой тот её ровный, чуть окрашенный в иронический тон рассказ с возрастающим состраданием. И не задумываясь, без всякого умысла, предложил поселиться до лучших времён в его благоустроенной мастерской.

 

Естественно, он представился полным чином. Выглядел, как я уже сказал, человеком солидным, серьёзным. Хотя… Хотя втайне успел по-мальчишески мечтательно очароваться и ею, и тем исходящим достоинством, что виделось ему во всём. Такое случается в нашем возрасте. Особенно - в среде художников, людей с постоянно возбуждённым воображением.

 

Надя поверила ему. Ведь она была артисткой, человеком близкого круга, и понимала людей этой породы. Да и женское чутьё указывало: такой мужчина может увлечься, но разбойничать не станет. К тому же, она сама не собиралась впадать в доверительные отношения. Значит, опасаться ей совершенно нечего.

 

И она согласилась. Поблагодарила так просто, буднично, что Игорь приуныл – ждал отклика более горячего. Мужчинам в возрасте частенько хочется быть благодетелями хорошеньких женщин и заслуженно получать если не жаркое чувство, то хотя бы искренние слова благодарности. А женщины умеют этим одаривать. Что стоит наговорить необязательных приятностей и придерживать рядом человека, способного помочь в моменты житейских сложностей в качестве эмоционального массажёра?

 

Итак, с той новогодней ночи Надя поселилась в мастерской. Он с восторгом рассказывал о ней, но я, хорошо зная слабость его к женщинам, доверял наполовину. И тем не менее, интерес мой и желание познакомиться крепли.

Я появился у них спустя неделю. Мы сидели с Игорем в кухне за чаем – его студия из нескольких комнат, принадлежавшая раньше МОСХу, занимала половину старинного особнячка у Покровского бульвара и выходила окнами в тихий сквер. Мы сидели, говорили о чём-то. Вдруг Игорь споткнулся на полуслове, засмотрелся в окно – это возвращалась из театра Надя, медленно шла под зимне-тоскливыми тополями. Так я впервые увидел её.

 

Да, эта девушка сразу притягивала внимание. И не только стройностью черт, линий, пропорциями фигуры, общей гармонией. К этому добавлялось ещё необъяснимо изысканное сочетание дешёвого, с поднятым воротником, чёрного пальто в талию, мечтательного и грустного выражения тонкого лица и серебряно-льняных, нежных и слабых на вид, волос, расчёсанных на прямой пробор и уложенных в классический пучок на затылке. Надя всегда, и даже в сильные морозы, ходила с непокрытой головой.

Словом, было в облике то неповторимое, присущее только ей и почти нечаянное изящество, которое парижане назвали шармом.

 

В мастерской, от порога, девушка сдержанно улыбнулась, кивнула и молча прошла, не сняв пальто, в свою дальнюю комнатку. Плотно, без стука, закрыла дверь.

 

- Видал, как взгляд плывёт, - сострадающе зашептал Игорь. – Уходит утром в девять, с репетиций еле бредёт. Сейчас ляжет на пол, вытянется, минут через сорок поднимется. За стол сядет, так даже куска хлеба сначала проглотить не может. Чаем отпаивается. Но зато хоть за квартиру платить не надо. Уже легче…

 

Помню, я сидел тогда, слушал друга, видел его идеальную, перемешанную с отцовским чувством и безнадёжную влюблённость, что именно такой и была ему дорога, а сам размышлял о своём. В отличие от Игоря, Надя увиделась мне человеком пусть и трогательным, но сложным, закрытым и достаточно сильным. И это её внутреннее противоречило внешнему выражению.

Да, она меня явно заинтересовала, но совершенно не так, как Игоря. Ну, на то я литератор. К тому же – бобыль, стойкий перед мороком женственности.

 

Через полчаса Надя вышла к столу, села напротив меня. Посмотрела сосредоточенно, и взгляд её оказался неожиданно ласков:

- Я знаю вас. Много слышала от вашего друга.

- Я тоже слышал о вас, от него же. Но совсем немного. Хотелось бы узнать больше, - меня смутила эта нечаянная ласка.

Но тут выражение лица её сделалось строгим. Девушка театральным жестом вскинула узкую ладонь и как-то испуганно высказала:

- О нет! Прошу вас! Не обращайтесь ко мне на «вы»! Я чувствую себя старенькой!

Странно – при такой экзальтации голос звучал искренне. И я только уверился в первом впечатлении: передо мной была девушка с очень непростым характером.

- Хорошо. Тогда и ты обращайся ко мне так же. Хочу почувствовать себя моложе.

- Нет. С моей стороны это будет бестактно. Вы, конечно, совсем не стары, но всё-таки гораздо старше меня.

От такой прямоты я растерялся, потом приуныл до лёгкого раздражения. Игорь увидел это и, скрывая усмешку, заскрёб, зачесал сиво-рыжую бороду – эту ритуальную принадлежность маститых художников.

- Не обижайтесь на меня, пожалуйста, - угадала моё состояние и Надя. - Иначе я расстроюсь. Бывает, я невпопад высказываю, что думаю.

 

Удивительно: втечение всего того разговора с его перепадами настроения тон девушки оставался безупречно искренним, но я почему-то не доверял. Всё мерещилось расхождение смыслов между её внешностью, голосом и самим содержанием фраз. И в дальнейшем это чувство будет со мною часто. К тому же, меня окончательно сбила с толку проницательность Нади, совсем не по возрасту. И – чувствование того, что разница наша в годах-десятилетиях порой непонятно и быстро улетучивается по её желанию! Как могла эта девушка мгновенно отыскивать нужный подход?!

 

Вот и в тот раз моя ущемлённая гордость отступила.

- Я не обижаюсь. Ты правильно сказала. Но мне грустно из-за самого себя.

- Вам совсем неотчего грустить. Это оттого, что вы привыкли немножко неправильно на себя смотреть. А скажите? Вы только прозу пишете? А стихи?

- Какая ты интересная, Надя. С каждой фразой – неожиданная. Ты мне потом объясни, почему я смотрю неправильно. А стихов не пишу. Начинал когда-то с них. Но слабенько получалось.

- Жаль.

- Что жаль?

- Нет, это я не о вас – о себе. Литература - моя особенная любовь. Я много лет книжками спасаюсь. Пробую стихи писать. Надеялась ваше мнение узнать.

- Так, покажи. Технике стихосложения обучить не могу, но понять главное попробую, - я заметил, что невольно подстраиваюсь под её манеру вести разговор.

- Нет, сначала вы что-нибудь ваше дайте. Вдруг, мы совсем разные. И что мне тогда делать? Вы станете говорить не то, а мне придётся изображать, что интересно. Но вы разгадаете и хуже обидитесь.

От этих слов сделалось и смешно, и неприятно – девочка уже с самомнением! Но я сдержался, ответил ровно:

- Ладно. По-своему ты права. Заброшу какой-нибудь рассказик. Тебе как удобней?

- Через два дня у меня выходной. Можете заехать в течение дня. Буду вам благодарна.

 

Тут я начал раздражаться всерьёз. Этот её искренний влекущий голос, ласкающий взгляд – и вдруг вызывающая дистанция в подборе слов, тоне, когда ей вздумается! Тоже мне – гран-дама, одолжение делает! «Можете заехать»! Что за бестактность! Я же не котенок, с которым ниточкой забавляются! Как-никак, человек поживший, кое-чего достигший и многих-всяких повидавший!

 

Игорь пригляделся ко мне и сбил разговор:

- Давай-ка, Надюша, поешь, - он перед этим специально приготовил ужин, а готовить мой друг любил и умел. А для девушки старался особенно!

- И съешь, всё-таки, хоть кусочек мяса. Ну, нельзя же! Свалишься с такими нагрузками! Здоровье угробишь! Мне смотреть на тебя больно!

 

Она рассмеялась по-своему ломко – будто стекло тонкое билось и рассыпалось. Ей льстила забота этого основательного и одновременно восторженного мужчины. Так, по крайней мере, мне казалось.

- Игорь! Пожалуйста, прекратите меня мучить постоянно! Я в попугайку превращаюсь! Это страшно занудно – повторять вам одно и то же! – Надя впервые позволила себе по-женски рисоваться, и это выходило у неё без тени развязности.

- Представляешь, мясного совсем не ест! – пояснил Игорь.

- Без толку навязывать, - пробормотал я отстранённо. – Сейчас многие не едят. Вера, небось, какая-нибудь...

- Нет, совсем не вера, – смутилась Надя. – Мне, просто, животных жалко, - и как-то виновато, будто оправдываясь, улыбнулась.

 

Вновь всмотрелась в мои глаза. Её загнутые ресницы были густо начернены, до комочков. Тушь эта раздражала белки, те покраснели, и оттого казалась, что девушка готова плакать. В сочетании с виноватой улыбкой это не могло не тронуть. Я умилился волне тонкой нежности и природной ласки, что шли от всего её облика.

 

Но хочу повторить ещё раз: её гармоничный, цельный облик странно расходился для меня с резкостью изложения мыслей и внезапными перепадами настроения.

Вот на этом впечатлении первая наша встреча заканчивалась – Игорь уводил меня, чтобы дать Наде спокойно поесть и раньше лечь спать.

 

Мы шли немноголюдным в этот час Покровским бульваром. Шли, не спеша – серьёзный разговор требовал этого. Сначала Игорь выпытывал впечатления о девушке. Я признался, что попал под обаяние, но далеко не в той степени. В обрисованном им трогательном образе мне увиделась излишняя трезвость. Как она ловко провела черту меж нами тем упоминанием о возрасте! И как мягко потом скрадывала дистанцию, когда ей того хотелось! Будто своеобразный танец отношений вела! И лишь однажды, в признании о животных, она предстала для меня той «настоящей игоревой» Надей. Таково было моё мнение.

 

Игорь выслушал, тяжело отмахнулся. Помолчал и мрачно бросил фразу о том, что ничего я не понял. Не дано литераторам созерцательных откровений. Их дело – копаться в своих заблуждениях, усложнять очевидное и приписывать это другим.

 

Я хорошо знал, в каких случаях мой друг заражается таким критицизмом: либо работа не ладится, либо дома плохо. Часто первое совмещалось со вторым. Обычно Игорь пробовал это скрыть, но горечь всегда вырывалась подобными фразами. И вступать в спор было бессмысленно – тут же получишь пригоршню претензий по любой, даже самой отвлечённой от истинных причин, теме. Потому я прямо спросил о делах домашних.

- Всё плохо, - после паузы выдавил он. – Требовала девчонку выгнать. Я пробую объяснить - она звереет. На развод подаёт. Я, говорит, думала – ты со своими девками угомонился. А ты вон что выдаёшь! Достукаешься с ними, обберут всего! Так я хоть своё отсужу пока не поздно. А ты гуляй дальше. Презираю тебя!

- Да, яростно.., - супруга Игоря была женщиной крепкой, задорной, и я хорошо знал, как всё это между ними происходит. Мне было жаль обоих. И я рискнул - посоветовал другу скрывать не сходящую с его физиономии печать очарования, реже засиживаться в мастерской и чаще просто говорить с женой, вникать в её житейские мелочи, что представляются нам пустяками.

- Ты-то б что в бабах понимал?!

 

От этой злости я онемел – никогда Игорь не позволял себе так обращаться. Обида захлестнула меня. Ведь он попрекнул тем, что несколько раз я пробовал строить семью, но не сложилось! И он знал, каково мне было переживать те неудачи! Сам же помогал своей душевностью перебарывать долгие последствия – злость, тоску, неверие в себя…

 

Я выдержал паузу. Ответил, когда понял причину его непроизвольной грубости – друг не удержался на грани скрытого от всех отчаяния:

- Игорь, я думаю – двадцать лет дружбы не должны быть зачёркнуты ни твоими отношениями с женой, ни трепетным чувством к этой девочке, - я произнёс эту выстроенную фразу намеренно ровно, отстранённо.

 

Он обнял меня, слегка хлопнул по спине - жест признания вины. И следом взялся горячечно объяснять:

- Я коснуться её боюсь! А тут – выгнать! Да я счастлив был, если б мои дети такое достоинство несли, принципы! Что она, не сумела бы, как другие? Да ей – раз плюнуть! А она бомжевать пошла, не продаваться! А мне Танька – ни полуслову твоему не верю! Думала – перебесился! Терпела. Смолоду ещё понятно: дурь, кровь гуляет! От всех бабёшек смазливых неровно дышал! Прощала, на работу проклятую списывала. Верила – в ум придёт. Так на тебе под конец! На соплячку променял! Любая девка с улицы лучше жены, матери детей! Все эти поиски бредовые красоты какой-то немыслимой за счёт моей жизни! Я такого оскорбленья не прощу!.. Это она после того, как я выгонять отказался. Пытался объяснить, что она подлости требует. А она – ты мне в тысячу раз подлей сделал! На смех выставил!

- Может, мне разубедить её попробовать?

- Хуже будет. Только подтвердишь, что пошли разговоры. Нет, всё безнадёжно. Она уже решила. Дети на её стороне. Я им вроде врага. Все мои работы, что у них, собрали – забирай, говорят, папуля!

- Да-а… Вон, как скопилось. Видимо, безвыходные ситуации бывают. Но исходят из наших же характеров. Себя переламывать тяжелей всего.

- А я что, себя оправдываю за прошлое? Всякое было. И винился. И прощала. И любили ещё горячей. А тут без вины зарезала! Это уже возраст.

- И что теперь делать?

- Посмотрю, как дальше. Хочет - пусть барахло, квартиру забирает, выгоняет меня. Пусть показывает, на что способна. Мне плевать. Пальцем не шевельну. А потом свяжусь с немцами. Они давно зовут на заказ поработать после тех биеналле. А здесь кому искусство нужно! Выродились. Одно бабло на уме. Пускай Зурабчики с Никасами посмешище тут на весь мир дальше устраивают. Серьёзно работать здесь уже не дадут. Сам знаешь – нет цензуры страшней замалчивания. Но когда-нибудь всю нынешнюю туфту всё равно сносить, сжигать придётся. На помойке не заживешься.

 

Вот так заканчивался тот вечер – чувство обречённости Игоря невольно придавило и меня. Да он ещё под самый конец «утешил»:

- Так что, живёшь один – живи без комплексов. Хуже, когда открываешь под конец, что даже среди самых родных оставался одинок, что ничего тебе не прощается, хоть кайся на коленках каждый день.

 

Прошло два дня. Я раздумывал: нести Наде рассказ или нет? Идти не хотелось. Обида ещё царапала память. Если бы Игорь не сбил тот разговор, я б уже тогда сказал, что в этот день занят. А без такой отговорки выходит, что обещал и не исполнил. Что ж делать?..

Выбрал маленький лирический рассказ: безобидный, настроенческий. Решил занести мимоходом и тут же уйти.

 

А она встретила с открытой радостью. Выглядела отдохнувшей, и горечи во взгляде заметно убавилось:

- Спасибо, что пришли, - мягко улыбнулась. – А я сижу тут одна. Всё переделала, журнал какой-то нашла. Читаю непонятно, о чём, - ломко рассмеялась. – Заходите, располагайтесь. Накормить не обещаю, но чаем напою.

Не смог я отказать – пришлось остаться. Да и обида моя растворилась от её искренности. И я подал рассказик:

- Иди, читай. С чаем сам разберусь. Игорь сегодня будет?

- Нет, - она как-то жадно ухватила распечатку, и, пробуя читать на ходу, побрела в комнату.

 

Я заварил чаю, расставил чашки, достал из шкафчика любимые засахаренные фрукты Игоря, какое-то печенье, успел насидеться и соскучиться. Надя отчего-то долго не выходила, и меня всё больше разжигал интерес, как она воспримет рассказ.

 

Наконец, дверь тихо отворилась и появилась она. В руках – исписанные от руки странички из тетрадей. Выражение лица очень серьёзное, а в глазах – глубокая задумчивость. Я никак не ожидал такого действия, рассказ выбирал специально лёгкий.

 

Она, как и в первую встречу, устроилась за столом против меня:

- Спасибо, это мне близко. Я задержалась, потому что перечитывала. Можно оставить у себя?

- Конечно. А чем близко? – я был очень польщен.

- Я считаю, в искусстве необходим такой…улёт! – она лёгким жестом вскинула над головой руку. – Он у вас в настроении. Там всё в настроении. Это хорошо. Действия почти как бы нет. Действие растворено в настроении и на него не обращаешь внимания. Оно не давит, не гонит. Я не люблю читать действие, когда думать не о чем. А в искусстве мысли выходят из чувств. Это я понимаю. Это меня наполняет.

- Так ты же - балерина. А другим действие подавай.

- Нет, не потому, что балерина. У нас на сцене кобыл тоже достаточно. Это потому, что я так устроена. Вот, почитайте, пожалуйста, при мне. На лицо ваше хочу посмотреть, - она протянула мне два листка, заполненных крупным ясным почерком.

 

Это были стихи. Я начал читать, и мне становилась понятней та её серьёзность, сосредоточенность после моего рассказа. Эта девушка была очень одарена. Я видел, как она искала, подбирала каждое слово в стихах, как заботилась о предельности смысла. При этом стихи оставались легкими, благозвучными, а образы сами разворачивались в картины.

 

В первом стихотворении она прощалась со старым парком в родном городе. Этот парк превращался в живой, наполненный памятью о пережитом, образ детства - образ тёплый, солнечный, но очень при том грустный. Любой куст, клумба, неказистая скамейка тосковали от скорой разлуки. И всех, и всё было жаль.

 

В другом стихотворении вырастал такой же одушевлённый образ Москвы. Но образ зимний, замкнутый. Город полон своей жизнью, скрытой глубиной, а героиня отгорожена бесконечной лентой фасадов старых особняков. Сердце города пока закрыто. И всё стихотворение – тихая мольба принять её в память города, ответить на робкую любовь к нему.

Два стихотворения – два образа ровной объемлющей любви. И – путь жизни.

 

Я был впечатлён. Грусть, нежность к этой девочке нахлынули так полно, что сердце заныло. Вот когда я понял Игоря!

 

Затем мы свели взгляды. Она смотрела уверенно и в то же время с добротой. Так смотрят люди, знающие цену своему таланту.

- Не вижу, каким советом помочь. Ты без меня знаешь – это замечательно. Тебе надо писать, - теперь и я, как она вначале, сделался очень серьёзным.

- А у меня уже много скопилось. Эти написались в ночь, когда хозяйка выгоняла. Девчонки ругались с ней, а я ушла в туалет, села на пол спиной к стене. Накатило такое горькое, и я написала. Спасибо вам. Потом ещё что-нибудь почитаете, если захотите.

- Обязательно. За счастье почту! А вот, что поразило – образы очень зримые и пластичные.

- Конечно, - опять по-своему нежно улыбнулась она. – Ведь я ещё рисую.

- Да-а?.. Ты удивительная! Никого, похожего на тебя, не встречал! Я очень рад, Надя, что мы познакомились.

- И я… И не встретите никого. Я одна такая, - между нами вдруг установилась почти откровенная близость. Надя позволила себе играть, а мне – любоваться ею. Наш танец отношений разворачивался.

- Значит, ты и рисуешь, и стихи пишешь, и танцуешь…

- А ещё играю на фортепиано и умею сочинять музыку! У меня совершенный слух. Жаль, нет инструмента. Я бы для вас сыграла. Но нарисовать что-нибудь обещаю.

- Значит, не случайно ты в мастерской очутилась.

- Не знаю, - пожала плечами она и вдруг потупилась. – Может, неслучайно. Но всё равно пора определяться.

- Что ты имеешь в виду?

- Не могу же я здесь вечно быть? – удивилась Надя моей непонятливости. – У Игоря какие-то неприятности. Из-за меня?

- Он тебе что-то говорил? – я встревожился. Не стоило бы моему другу делиться с ней этой историей – у девушки своих бед предостаточно.

- Нет. Сама догадалась.

- Тогда прошу тебя не вникать в это. Разберутся. Это их старое. Обещаешь?

- Конечно. Какие странные обещания вы требуете…

И наша вторая встреча на этом закончилась.

 

А потом состоялось ещё несколько похожих встреч. Мы исподволь привыкали друг к другу. Снежный ветреный январь перетёк в такой же февраль, но мы этого даже не заметили. Уютно просиживать вечерами в мастерской, пить обжигающий чай и беседовать тихо о чём-то необязательном!

Надя отогревалась душой, веселела. Но во всём, что касалось её личной жизни, прошлой и настоящей, оставалась замкнутой.

 

Игорь тоже стал приходить более спокойным – смирился с неизбежностью событий. Только вздыхал чаще и тяжелей, да уходил раньше. В семье велась обстоятельная делёжка нажитого имущества и обсуждение бесконечных вариантов разъезда.

 

Каждый раз после ухода Игоря мы оставались в какой-то разреженной пустоте, в молчании, будто чувствовали и свою вину. И всегда Надя спрашивала меня:

- Вы считаете, я обязана съехать? – и тут же отвечала. – Конечно! Я сама об этом знаю.

- Надя, ты не веришь мне? Я говорю одно и то же, потому что это правда. Я не убаюкиваю твою совесть. Всё это было бы и без тебя. Но сошлось так. Ты оказалась только косвенным поводом.

Она горько усмехалась:

- Материалом быть я привыкла. Но на косвенный повод не согласна. Я стараюсь найти местечко. Пока не нашла. Но найду обязательно. Я обещаю. Представьте, как ужасно жить с постоянным чувством вины!

 

При этом в её выразительных синих глазах разливалась боль. И тут же передавалась мне. И меня начинала мучить двойственность сознания. Я мог предложить ей свою квартиру. Но как она это воспримет? Мне даже подумать об этом страшно! Я ценю её как девушку особенную. И вдруг она решит, что я предлагаю пошлое содержанство!

 

Но иногда – вдруг! – мне мерещилось, что она ждёт этого предложения. Наши искренние беседы, её глубокие грустные взгляды чудились неким подталкиванием к решению. И чем больше я раздумывал над всем этим, пытался понять скрытый мир девушки, тем сильнее запутывался, терял способность к поступкам вообще.

 

Мир двоился! Оба предположения казались мне равно истинными. Но и это было ещё не худшим. Самое худшее – корень противоречия сидел глубоко во мне. Если бы я был уверен, что люблю Надю полно, цельно и взаимно, я б не задумываясь, позвал замуж. Не помешало бы и моё стеснение из-за разницы в возрасте. Это только так считается, что подобная разность непреодолима и оттого часто уродлива. Да, когда люди сходятся на основе страстей или материальных интересов, редко, что кроме безобразия выходит. И его приходится гримировать. Но есть интересы и высшие. Есть восхищение и уважение, есть переживание неповторимости любимого. Есть, наконец, редкостная полная гармония душ! А вот в таком я как раз был совершенно неуверен с Надей. Слишком много пока зыбкого! Смогу ли я при всём её обаянии, при всём моём трепетном отношении стать надёжным мужчиной в жизни этой девушки? Ведь я просто не знаю, как вести себя с ней! Часто бываю напряжён от этого непонимания и от её переменчивого настроя. И даже подозреваю девушку в желании нарочно понравиться, чтобы устроить как-нибудь свою жизнь! А если эти подозрения хоть немного подтвердятся, я уже не смогу должно уважать человека. Это никакое не достоинство моё или недостаток – это особенность моей натуры. И с этим разочарованием я вынужден буду взять на себя тяжёлейшие заботы по дому из-за её профессии. Я должен превратиться в няньку, мамку, помогать во всех мелочах, учить житейски всему и без конца напитывать своими чувствами её молодой эгоизм. Значит, мне придётся отбросить неведомо насколько свои дела, планы, амбиции. Искать заработок втрое больший на презренной «литподёнке». Но к такому перевороту жизни я сейчас не готов! И эта неготовность искалечит всю нашу жизнь! К тому же, в моём возрасте так тяжело и медленно меняются, если меняются вообще. Нет, прежде нужна полная уверенность.

 

Вот такие сомнения, подозрения мучили меня всё последнее время. Да, я скрывал их за нашими уютными чаепитиями, беседами. Только Надя, мне чудилось, проникает в причину этой напряжённости и даже старается помочь. Порой во время лёгкого разговора вдруг возьмёт и посмотрит в глаза: долго, сочувственно.

Как я любил эти взгляды! В те мгновения все метанья отпускали меня, и в мире оставались только два человека, соединённых общим теплом душ. И я начинал верить.

 

В один из вечеров Надя вспомнила, что обещала мне рисунок. Принесла кусок ватмана, карандаш, уселась за столом напротив и начала набрасывать что-то. Я долго не мог понять, что она задумала, хотя отметил - компонует грамотно и карандашом владеет профессионально. После узнал – её обучал родной дядя-художник.

 

Наконец, она протянула работу. На листе был проработан контур замка на облаках. Я рассматривал довольно долго и думал о неистребимости этого стереотипа девичьей мечты. И ещё, появилась отчётливая мысль: этот рисунок обращён ко мне как побуждение. Вновь зашевелилась двойственность. Стало неловко. Нет ничего мучительней полунамёков. Додумывай, как хочешь! А тебя будто испытывают на верность движения! От тебя ждут чего-то, о чём не говорят, но предполагают, что ты обязан догадаться. А если не догадаешься, так сам в том виноват, и упустишь какой-то мифически-драгоценный приз! А я, по характеру, терпеть не могу обиняков в важных вопросах жизни. Я ждал от Нади уже большей откровенности.

 

Вот почему так намеренно долго рассматривал рисунок – пытался унять противоречивые чувства и мысли: с одной стороны льстивые, а с другой - раздражающие.

 

В самом рисунке единственно оригинальным показался напряжённый ритм из перепадов островерхих башен и башенок, крыш теремов, рядов овальных окон в сочетании с острыми летящими вертикалями и плавно опоясывающими горизонталями. Было что-то от музыки, от скрытого состояния Нади, которое всё время я пытался угадывать. Да, и немного позабавило общее место – круглый циферблат часов без стрелок на главной башне дворца, в самом центре.

- Завидую. Ты совсем ребёнок, - попробовал я отшутиться, отделаться от назойливых противоречий. И для этого использовал преимущество возраста - право на такой тон: - Тебе ещё снятся прекрасные воздушные замки. И даже башенные часы, как им и положено - без стрелок. Если б я мог приложить это к себе!

 

Я думал, что наконец-то нащупал начало деликатного признания. Я думал повести откровенный разговор о возможном будущем.

Но взгляд Нади потух. Она сникла. Неспешно разорвала рисунок.

- Зачем! Разве это не мне?! Я хотел выяснить! – обида впервые целиком захлестнула меня. Даже перешла в отчаяние!

- Извините. Вы не так поняли. Не огорчайтесь. Меня часто неправильно понимают.

- Так объясни! Я хочу понять! Может, я только этого и хочу!

- Увы. Сегодня уже поздно. У меня – режим.

 

Мы поднялись. И когда я, совершенно разбитый, уже оделся и открывал входную дверь, она вдруг доверчиво всмотрелась:

- Вы не должны уходить таким. Я скажу, чего больше всего хочу на свете, – прошептала, не отводя глаз. – Семью. И чтобы росли сын и дочь, - и по-своему печально, как чему-то несбыточному, улыбнулась.

 

Услышанное было совершенно неожиданным в своей откровенности. Я не поспевал умом за такими перепадами настроения, мысли. Смешался:

- Не печалься. Это счастье для тебя может быть самым достижимым из всех. Тебе всего двадцать лет! Подумать только… Впрочем, и мне когда-то бывало столько. И что?.. Прости, если в чём огорчил.

- Вы не огорчили. Вернее, вы можете огорчить, но только как обиженный ребёнок - не из умысла, а от непонимания, - улыбнулась она вновь ласково. – Ведь вы моей жизни не знаете. Ах, если б на земле было так: представилось, сказалось, и сразу это сделалось... Да, пожалуйста, о моих словах никто знать не должен. Я только вам открыла. Пожалела вас.

 

Я возвращался домой в состоянии, которого никогда ещё не переживал. Грудь распирало от нахлынувшей нежности. Удержать её было невозможно, и она выкатила двумя слезинами. Все мысли и чувства – вразброд! Со стороны, видимо, я казался «классическим» влюблённым: смотрел под ноги в точку, порой что-то бормотал или улыбался. Людей вокруг ощущал, но как бы не видел. Забыл свернуть в нужный переулок, возвратился. Затем в метро вышел не на своей станции и сделал не ту пересадку. Добирался до дому вдвое дольше обычного.

 

Образ Нади всё стоял перед глазами, и я вновь мучительно разгадывал. Да, временами она выражала сочувствие, интерес. Но часто, наоборот, отгораживалась дистанцией вежливости или резким словом. А я по прежнему ничего не знаю о её жизни. Спрашиваю, но она всегда уходит от ответа. В итоге я постоянно боюсь допустить с этой тонкой девушкой невольную бестактность и тем отшатнуть. И злюсь на себя, на неё. Невыносимо показаться ей седеющим «охотником за девочками»! И всё это обостряется путаным самолюбием – невольным приобретением возраста.

 

Вот так я мучился: нестерпимо хотел любить, и вместе боялся быть вежливо отодвинутым. Смысл дальнейшего мокго житья при таком повороте мог безнадёжно утеряться. С поздней любовью шутки плохи!

И я понимал: пока Надя остаётся закрытой, внешне противоречивой, от беды раздвоения мне не избавиться. Измучаю себя, и всё закончится тяжелейшим срывом. Ведь, во мне назревала не возможность романа, пусть даже с последующей пропиской дамы в квартире, но - любовь жизни.

 

Неделю я не появлялся в мастерской. Приводил себя в равновесие перед следующей встречей, которую задумал сделать поворотной. Решился: пусть меня ждёт любой исход, а я всё же нырну в этот омут! Вызову на откровенность. И не стану заранее обольщать себя желаемым ответом. Даже отказ облегчит мою жизнь.

 

Вдруг позвонил Игорь. Начал ругаться оттого, что я пропал. Оказывается, Надя вторые сутки лежит с температурой под сорок один, с горячечным бредом, и спрашивает обо мне.

Я в ответ обругал его за то, что не сообщил сразу, и подхватился ехать. Но друг запретил беспокоить девушку - та ещё слаба. В больницу её не взяли - нет медицинского полиса, хотя подозревали двустороннее воспаление лёгких. А отлёживается она в мастерской. Игорь в местной поликлинике заплатил врачу и медсестре, и Надя - под наблюдением на уколах. Ей уже легче, а болезнь, скорее всего – острый бронхит.

- Игорь, передай, что я очень виноват. Как только поднимется, я обязательно исправлю. Она поймёт. Передашь?

- Угомонись. Сам скоро скажешь. А мне ты для дела нужен.

И друг мой заявил, что необходимо покупать Наде пальто. Но денег у самого не хватит. Потому я обязан добавить и прямо сейчас ехать с ним искать приличную вещь. Иначе в своём тощеньком старье Надя погибнет или сделается инвалидом. Игорь давно это предсказывал.

 

Что ж, убеждать меня было излишним, и вскоре мы исполнили намеченное. Не стану описывать, как тщательно подыскивали вещь, близкую по фасону, размеру. Но и качество ткани, отделки были не менее важны. Пальто становилось не просто подарком, но образом нашего к ней отношения. И оба мы робели – вдруг Наде не придётся по душе этот «образ»?

 

Конечно, пальто забрать домой пришлось мне. Я пошутил - вот бы его Татьяна вдруг увидала и решила, что Игорь воспылал жаждой одарить её! И так нежданно-негаданно возьмёт, да и возвратится супружеский мир! И тогда мы этому пальто Нади должны будем вылепить памятник! А бедная девушка наверняка станет окончательной жертвой метели и воссоединения семьи.

- Смейся, смейся, - огрызнулся Игорь. – Как бы плакать не пришлось. Я-то своё отплакал. Хочешь, анекдот расскажу? Сам недавно узнал. Оказывается, моя Танюха как-то встретила бывшего одноклассника, свою первую любовь. И уже давненько с ним встречается. Даже дети ничего не знали. Видал бы ты этого типа мозглявенького! На мужика-то не похож – так и хочется плюнуть в харю! Троежёнец, между прочим. И всеми его бабами брошен. Вот так-то! Зато, какие дома спектакли были из-за моей подлости, какие истерики с заламыванием рук! Все они, убеждаюсь, артистки прирождённые. Дай тебе Бог встретить исключение. Хотя, трудно уже чему-то верить.

 

Эта новость заставила серьёзно задуматься – я хорошо и давно знал Татьяну. Игорю даже не сразу поверил… Да! И времена, и нравы как-то исподволь перестали укладываться в наши взгляды, убеждения.

 

И вот, наконец, пришло время, когда Надя начала крепнуть. Температура отпустила, и девушка бесцельно бродила по мастерской - совсем бледненькая, тоскующая.

 

Мы с Игорем встретились на бульваре. Я отдал ему пальто – он должен был вручать его Наде. Я же приготовил ещё подарок личный. Мне совершенно случайно приглянулся один платок. Был он типа шали, но ручной работы, вязаный в широкую ячею – ажурный, серебристо-белой козьей шерсти, необычайно нежный под пальцами и почти невесомый. Его продавала задёшево приезжая старушка. Я представил его на плечах Нади и тут же купил.

 

В честь выздоровления стол накрыли богато. Выпили отменного кипрского вина. И вот когда оживились, тут-то Игорь извлёк, расправил во всей красе главный дар.

Надя опешила. А когда поняла, вздохнула:

- Но так же нельзя.., - повернулась к Игорю спиной, и тот одел её в наше пальто.

 

Девушка довольно долго, придирчиво осматривала себя в зеркале. Выражение лица было строгим. А мы притихли, умалились перед этим тайнодейством.

В конце-концов, она оторвалась от зеркала, подошла к нам и глубоким грудным голосом высказала:

- Единственные мои друзья. Вы позаботились обо мне. Для меня это особенно трогательно. Но прошу вас – не ставьте меня больше в неловкое положение. Я и так слишком вам обязана. А отблагодарить могу только искренней признательностью.

И она поцеловала победно сияющего Игоря в щеку. А мне - всего лишь улыбнулась.

 

Затем пили чай. Я не прислушивался к беседе, замкнулся. Мне показалось, она намеренно разделила нас с Игорем. От меня всегда шло к ней то напряжённое ожидание, которое она чувствовала и порой отдалялась. Вот и сейчас, видимо, ей не хочется осложнять мною удачного вечера. Но как мне теперь быть со своим платком? Утаить?.. Вот и снова я, как всегда с ней, унываю и теряюсь!

 

Я поднялся из-за стола:

- С вами хорошо, но придётся вас оставить.

В ответ на их недоумение придумал:

– Повестуха заказная лежит. Измучился с ней – не по душе. Но скоро сдавать. Боюсь – не успею. Надо идти гнать.

- А как же?.. – Игорь скосил глаза на пакет с платком. – Забыл?

- Что-то случилось? – мгновенно ухватила Надя.

- Нет, - я постарался доиграть свой экспромт – деваться было некуда. – Просто, едва не забыл, а Игорь напомнил. Мне по дороге платок попался. Только не ругайся. Ладно? – я вынул из пакета вещь. Рискнул непринуждённо шутить: - Не поверишь! Прохожу мимо Большого театра, а там бабушка на ступенях сидит. Стой, говорит, сынок. Тебя дожидаюсь. Купишь – быть твоей зазнобе большим человеком в этом славном доме! Я смотрю: белый с серебром под чёрное – твой цвет. Гляди, какой лёгкий. В таких когда-то великие актрисы МХАТа выступали.

 

Она приняла платок и молча стала рассматривать вязку. С недоумением посмотрела мне в глаза:

- Я никогда их не носила. И даже не умею. Я в нём на старушку стану похожа.

У меня будто сердце оборвалось - подарок оставил её равнодушной. Она даже накинуть платок не собиралась, лишила меня радости полюбоваться!

Не помог и Игорь подсказкой:

- Надюша, это носят расправленным на плечах. А на груди скалывают брошью. Тебе это должно пойти. Плечи у тебя царские!

 

- Ладно. Не надо, - бодриться и давить горечь дальше я не смог. - Можно его просто спрятать где-нибудь в дальнем углу. Пройдёт время, наткнёшься случайно, и, может быть, вспомнишь, кто дарил когда-то. Мне уже от этого возможного воспоминания приятно будет. Всё, ребята, пока.

 

Дома я залёг на софу. Лежал долго, без движения. Так бывает, что совсем не хочется двигаться… А физиономия должна была выглядеть особо мрачной - я клял себя последними словами. И твёрдо решил вычеркнуть из жизни эту девушку. Просто, мы с ней разные. Я обольстился некоторыми созвучиями состояний, что и с другими случается. Да ещё - её обаянием таланта и молодости.

 

Около часа ночи позвонила она – в мастерской имелся телефон. Голос её звучал как всегда искренне, с оттенком ласки и вины:

- Игорь оставил ваш номер. Я должна сказать, что была не права. Потом я накинула платок. И ни на какую старушку я в нём не похожа. Я в нём выгляжу настоящей балериной. Вы мне верите?

- Зачем ты спрашиваешь? Конечно, - я в который уже раз не мог устоять перед ней. И всё передуманное только что представлялось заблуждением. А услышанное сейчас выступало правдой, и было гораздо милей: - А знаешь, о чём подумал? Кажется, я понял, какая брошь подойдёт к платку. Надо искать ростовскую финифть.

- Чтобы сколоть на груди? – она тихо, по-своему ломко засмеялась.

- Да. Но кому это доверить, решает сама женщина. Таков обычай.

- Я уверена - мне понравится ваша брошь. Я убедилась сегодня, что у вас великолепный вкус.

 

И дальше с каждой фразой наш разговор оживал всё более. И вот, наконец, я почувствовал ту самую неподдельную близость, которой дождаться уже не чаял. Может, это телефон так действует, когда живёт только голос…

 

Мы проговорили до трёх часов. Вернее, говорила Надя. Я лишь поддерживал репликами, уточнял вопросами. А её будто прорвало на воспоминания! И я жадно их ловил, собирая в образ, её образ.

Она рассказывала о добалетном детстве. Это время оставалось самым теплым в памяти. Надя подробно описывала, какими играми они забавлялись с братом, как было горько, когда приходили взрослые и вытаскивали их откуда-нибудь из-под стола, из сказочного мира, чтобы усадить за унылые занятия. Рассказывала, какие удивительные миры вмещал в себя сад за окнами. Оттуда по вечерам под стену спальни приходили таинственные пугающие существа, похожие на людей, но одетые по особому, и заводили убаюкивающие речи, заманивали выйти через окно в лунную ночь и танцевать в их мире, где никто никого не обижает. Когда же Надя немного подросла, её стали водить на уроки рисования к дяде. Тот ставил ей задание и садился в углу играть в шахматы сам с собой. При том он разворачивал такие острые поединки, поочерёдно вступал в споры то с одной, то с другой стороны, кричал и обзывался! Она бросала карандаши-кисти и бежала к дяде на помощь. Но тот отчего-то гнал на место. А в конце занятий, рассматривая рисунок, всегда приговаривал, что с таким воображением из дитя выйдет толк. Вопрос, в какую сторону? Он не догадывался, что его шахматная война как раз подхлёстывала воображение племянницы, и та забывала о задании. Вместо кринок и графинов картины каких только битв и невероятных приключений дяди в чащобах Индии или в песках Африки не появлялись на бумаге! Ну, а дома Надю приваживали к серьёзному чтению. Вдобавок мама методично обучала музыке. Учила умению слышать её из окружающего мира и из себя. И входить в эти музыкальные ритмы, сводить их в образы.

 

И лишь о балете Надя почти не говорила. Только о своём театре выразилась резко. По её словам, дело портил директор, «этот жирный боров, который считает, что разбирается в балете, а сам ничего не понимает». Но хотя бы не пристаёт. Правда, и не платит толком. Таланты задвигает, а выводит послушных середнячков. Поэтому, его прозвали «Карабасом-Барабасом».

 

Вообще-то, в театре артисты дружатся редко. Много тому причин, начиная с зависти. Вот и Надя одинока. И если бы не мы с Игорем, она оказалась бы в полной пустоте. Но благодаря нам, её друзьям, она держится гораздо уверенней. А без необходимости зарабатывать на квартплату появилось время подтянуть технику. Её отметила педагог-репетитор Большого театра. Предложила заниматься, потому что для некоторых сложных вещей у неё не хватает школы. А это тормозит рост. И без нас с Игорем такой возможности подтянуться у неё бы не было.

- Ну, за это Игоря благодари. Я тут не при чём, - мне было удивительно хорошо слушать её голос, её беглый лёгкий рассказ.

- Нет. Вы – при чём. И ещё как! Вот, когда вы иногда по-особенному говорите со мной, или смотрите, я в своих глазах на целую голову вырастаю! Понимаете?

- Это как – по-особенному?

- Ну… Не притворяйтесь. Вы сами знаете. И не вытягивайте из меня откровений, неудобных для девушки, - и вновь довольно рассмеялась.

- А знаешь, Надя, о чём я подумал? Ты так рассказываешь! Почему тебе не написать об этом? Ты бы всё чудесно развернула. И вышла бы книжечка.

- Да, я сама думала. Вот, опять вы мне помогаете. Спасибо, спасибо.

- За что же спасибо?

- За просто так. Я думаю – это самое лучшее!

- Согласен. Только обещай, что напишешь для начала хотя бы один рассказ. Пусть пока только для меня. Лично. Ты согласна?

- Да. Только, не очень скоро. Времени совсем нет. Но мне, в самом деле, нужно уже сейчас к чему-то готовить себя. До пенсии почти двенадцать лет, а я каждый день считаю. Не останусь в балете. Это ужасно. После тридцати начнут вылезать суставы, коленки. Кожа от грима сохнет, лицо портится. А спина, связки.., - голос Нади зазвучал не просто горько, но зло. – К старости превращаешься в этой среде в какого-то ящера! А вы думали, почему я пугаюсь всего, что напоминает о возрасте? Я даже не хочу дожить до этого. Моё отличие от наших глупых девочек и ещё более глупых самовлюблённых мальчиков в том, что в детстве я прикоснулась к иным интересам. И я не вижу смысла скакать кобылой по сцене, чтобы потом на пенсии прирабатывать подобным. Мне тесно…

- Значит, буду ждать от тебя рассказ.

- Договорились. Я позвоню. У меня впереди очень плотная неделя. Спасибо вам за этот разговор…

 

Конечно, после этой беседы уснуть я не мог. Никогда не было так сладко на сердце, никогда я так ещё не нравился себе. Наверное, оттого, что по-настоящему не влюблялся. Но теперь, теперь Надя целиком захватила меня. И я уже твёрдо и без сомнений хотел быть с ней, хотел быть её мужчиной, мужем. Суметь оберечь, вместить весь мир…

 

Минула долгая неделя, и Надя позвонила вновь. Потребовала быть у неё ровно в шесть вечера. Но не раньше! В голосе – весёлая загадочность.

 

Я очень старался не опоздать и не явиться раньше. И предчувствовал, что дожил-таки до самого главного свидания, украшенного лёгким флёром шутливой интриги. Ровно в шесть стоял с букетом чайных роз на пороге мастерской.

- Спасибо, что пришли, - встретила Надя – стол был накрыт на двоих.

- Опять – спасибо! – разыграл я возмущение. – Да за что же? Неловко получать это незаслуженно.

- А я хочу говорить вам спасибо, и буду говорить. Вот, за цветы, хотя бы. И вообще…

- А я думал – ты рассказ написала. Хотя, рановато. Но когда напишешь, я тебе такое огромное спасибо преподнесу, что не посостязаешься! Итак, Надежда, что за таинственность, и почему именно в шесть? – этим многословием я пытался сдерживать распирающее меня счастье.

- Потому, что Игорь только ушёл. А я хочу с вами без него посидеть. Рассказ не написала, но попробую выдумать прямо сейчас. Начало такое: сегодня мне исполнился двадцать один год. Представляете, какой это ужас! Разменяла третий десяток! От этого мне стало очень, очень горько, и я решила позвать доброго человека. Он один во всём равнодушном городе способен понять меня и немножко утешить… Ну, как вам такое начало? - и она нарочито печального вздохнула.

- Поразительно! И самое сильное место – твой вздох. Двадцать один! А что мне тогда делать? Только в гроб ложиться.

- Фу! Вот что вы такое говорите! На мой день рожденья! Садитесь к столу и ешьте. Я готовить не умею. Что смогла, то сделала. Если не вкусно, хотя бы молчите.

- Договорились, - я послушно уселся на своё место. – А почему о празднике раньше не сказала? Я цветы каким-то чутьём купил. Знал бы - обязательно брошь к этому дню выбрал! В каком ты виде меня перед собой выставляешь?!

- Брошь может обождать. А почему вы раскомандовались? Это мой день рождения. Хочу – говорю, хочу – нет. Я, вообще, равнодушна к праздникам. Но в этот раз настроение сошлось. Днём в кафе с приятельницей посидели. Потом одного человека встретила. Дальше Игорь приходил. Ему сказала. А сейчас с вами хочется побыть. Налейте, пожалуйста, чаю. И подождите немного, - она вышла в свою комнату.

 

За то короткое время, что я был один, моё настроение начало странно меняться. Вдруг царапнула ревность к приоткрытому ею миру, где не было ещё меня. А затем, затем возникло ощущение тревоги. Тревога исходила не от меня. Она росла из всего окружения: из этой расплавленной минуты одиночества, из самого воздуха, который странным образом будто густел, делался совершенно неподвижным, мёртвым. А я сидел оцепенело и предчувствовал событие.

 

Надя вернулась. В её кулачке было что-то зажато. Расположилась на своём месте, против меня. Разжала пальцы. В ладони покоился брелок-«валентинка» – потешный керамический медвежонок с изображением алого сердца во всю грудь. Она протянула его мне.

 

Я принял безделушку. Рассматривал, унимая начавшуюся дрожь сердца. Несколько, может быть, строго посмотрел ей в глаза и медленно спросил:

- Ты даришь это мне?

- Почему вас это так удивляет? Вы даже выглядите сейчас другим.

- Надя, я очень тронут. Ты не представляешь. Я не ожидал…

Она улыбнулась:

- А я люблю дарить неожиданно. По настроению. Увижу симпатичное, куплю, а потом дарю первому, кому захочется в этот день подарить. Разве это не приятно?

 

Такое простое объяснение убило все выстраданные надежды. Она совсем не думает обо мне, а сосредоточена только на себе. Вместо близкого восторга пришли пустота, холод, безразличие. И сарказм в отношении своих идиотических надежд!

- Что с вами? – испугалась она перемены во мне. – Я не так сказала?

- Нет, Надя. Всё так. Всё ты сказала как надо. Это я, дурак, не то слышал, не то видел. Не знал, как сегодня относятся к подаркам. Раньше мы дарили подобное с исключительным смыслом. Но я постараюсь не отстать от времени. Ты права – приятно оказаться на сегодня первым, кому тебе захотелось подарить эту штуку. Даже, если это простая случайность, - я сжал в кулаке медвежонка и угрюмо уставился в столешницу.

- Почему вы так со мной говорите? – голос Нади задрожал и отдался во мне болью безнадёжности. – Вы… Вы – дурной обидчивый мальчишка! - в её огромных глазах встали слёзы, колыхались, но не проливались. – Вы меня оскорбляете! Вы постоянно ловите в моих словах какой-то скрытый смысл. А я так не приучена! Я говорю то, что думаю, и думаю сейчас, без расчёта. Мне нечего скрывать. И я не могу, не хочу вечно оправдываться перед вами в моих мыслях и ваших подозрениях! Зачем вы думаете как все?! Вы, вы поступаете как человек, который любит одного себя. Неужели вам навсегда понравилось жить в самом себе?! – она стремительно поднялась и пошла в свою комнату.

- Надя! Не уходи!..

Но она не вернулась и даже не взглянула. Это была жестокая обида, разрыв. Так я понял.

 

Прошло около месяца. Я давил тоску по Наде и жажду видеть её. Новая встреча означала новую бесцельную боль. Я смирился с тем, что никогда не сумею понять женщины - пропустил своё время.

 

Однажды, свежим весенним днём, позвонил Игорь и потребовал срочно ехать в мастерскую.

- Она там?

- Да нет её давно. Уехала. Ты что, не знаешь? Она, вроде, замуж выходит.

- За кого? – сердце моё всё же дрогнуло очень чувствительно.

- За кого-то дельца из дирекции одного театра. Не стану уточнять. Тебе это вредно пока. Знаю, что мужчина солидный. Кстати, на два года старше тебя, и без комплексов… Ну, что молчишь, дурак? Ведь это ты должен быть на его месте.

- Это она тебе про меня сказала или сам сочинил? Кажется, ты теперь тоже холост. Что же сам-то нашу «богиню» отпустил к дельцу? А? Я хоть далеко был, не знал. А ты – рядышком, - от этих новостей меня разобрала злость.

- Хорош трепаться. Если хочешь со мной проститься, приезжай. Завтра улетаю. Так вот, дружок…

 

И затем были прощальные посиделки в этой родной мастерской. Мы пили водку. Игорь иронично рассказывал. Ему удалось миром завершить домашний раздел. Себе ничего почти не оставил. А как скинул "обузу", так впервые за долгое время по-настоящему захотелось работать. Он принял приглашение в Германию и думал со временем там осесть. Будет, хотя бы, куда картины завещать! Здесь на искусство плюют, и продолжат плевать ещё долго. Мы до лучших дней уже не доживём. Может, мы вообще последние, кто не просто искусство делал, но жил им и пытался соответствовать. Да, с ошибками, дурью… Но всё же – хоть как-то тянуться к тому, во что веришь! А сегодня искусство "новых" людей напрягает. Его отменили, а называют то, что красуется на полках магазинов и заботой рекламы пользуется спросом у розничного покупателя. В Германии же хотя бы музеи не разворовывают.

- Да, Игорь, - в тон ему пошутил я. - С завистью гляжу, как ты из пессимиста превращаешься в бодрого пессимиста!

- Чего и тебе желаю, мой друг! Вот, попробуй-ка бодро выдержать сие испытание! – и он выложил передо мной билет на спектакль «Жизель». – Надя очень трогательно просила тебе передать. И обязательно дождись её потом у служебного входа.

Я хмуро задумался:

- Думаешь, стоит идти?

- Придётся. Хотя бы из уважения к той нашей дружбе. Будто сам не понимаешь? А что у вас там ещё выйти может... Тебе разве неинтересно?

 

Потом состоялось прощанье с моим ближайшим другом. И в последний раз уходил я из мастерской такими изученными переулками! Мне казалось – моя Москва теряется. Нет, не просто меняет облик - пустеет. И я постепенно перестаю ощущать её.

 

Спустя несколько дней я сидел близко к сцене в том камерном зале и следил только за Надей. Она вела кордебалет, и это было первым, пока скромным, её повышением по службе.

 

Вопреки настрою и поставленной себе задаче не распускаться, я опять не мог налюбоваться ею. Опять забывал обо всём! Меня снова покоряла какая-то безмерная мера отпущенного ей и пока не развёрнутого таланта. Как бы она могла состояться уже сейчас, сложись обстоятельства чуть удачней!

 

Да, Надя была на сцене прекрасна! Прекрасны эти длинные гибкие руки, эта высокая шея с лебяжьим изгибом. Эти изящные линии ног и постанов корпуса – будто статуэтка фарфоровая восемнадцатого столетия! А её огромные, оттенённые синие глаза-очи, такие сияющие от наслаждения танцем! И - правильной формы, отливающая серебром волос, головка с прямым пробором и пучком у затылка! Надя вся целиком была растворена в пластике, слита с образами музыки – она этим дышала...

 

Вдруг мне вспомнился тот, порванный ею, рисунок воздушного замка с часами без стрелок, над чем пошутил. И я понял то, что ложно представил тогда. Ведь, она изобразила в той аллегории саму себя: не свои желанья-грёзы, а реальное ощущение жизни. Но понять это можно было только здесь, у сцены, в условном отсутствующем времени. Да, именно и только в музыкально-постановочном действе – её воздух. Всё остальное – земля, на которой она, как все мы, старается выживать.

 

Я ждал её у служебной двери недолго. Она вышла со своей сумкой быстрым шагом – ещё не остыла от спектакля. Я безотчётно рванулся к ней. Как же я, оказывается, на самом деле истосковался!

Она, повторяя движение, бросилась ко мне. Я обнял, прижался губами к щеке. Упала на асфальт сумка.

 

Мы стояли так недолго. Надя мягко, кулачками в грудь, отодвинула меня. Всмотрелась молча и ласково улыбнулась.

Я вспомнил и подарил ей букет чайных роз, точно таких же, как и в первый раз. Попросил несмело:

- Пойдём пешком до метро? Очень хочется проводить тебя.

 

Она всё так же молча кивнула. Я подхватил её сумку, и мы медленно двинулись.

- Ты что, кирпичи для зарядки носишь? – сумка оказалась неожиданно весомой.

- Это же пуанты. И ещё кое-что, - улыбнулась она. – Они тяжёлые.

- И ты всё время это таскаешь?

- Теперь часто муж подвозит. А так – таскаю, конечно. Пуанты нельзя никому доверять. А я, как назло, сумки терпеть не могу! Но приходится.

- Конечно. Ты же балерина. А сумки к земле тянут, - пошутил я, всё чище радуясь встрече.

- Если бы только сумки, - вздохнула она и вдруг с той прежней горечью коротко посмотрела мне в глаза.

 

Нас обогнала женщина с мальчиком. На ходу попрощались с Надей.

- Наша солистка с сыном. Вот, ещё один несчастный театральный ребёнок. Их отец бросил. Она уже старенькая. Много репетировать надо. Всё время здесь с утра и допоздна. Приходится сына с собой водить. И это - обычная наша жизнь.

 

Мы приближались к станции метро, непроизвольно замедляя шаги. Я метался мыслями – искал, что же высказать из самого важного? Вряд ли мы будем видеться впредь.

- Надя, я очень-очень благодарен, что ты пригласила меня. Тебе давно надо партию получить. Знаешь, мне сейчас и больно, и счастливо. Ты – прекрасна.

Она улыбнулась по-своему: нежно и грустно. Увела взгляд:

– Спасибо. Мне приятно это услышать. Но я пригласила вас по другому поводу. Я обещала рассказ и старалась держать слово. Собственно рассказ не получился, а вышло как бы письмо. Или отписка. Не знаю. Вы сами решите, - она достала из сумки и протянула мне папочку с немногими, исписанными круглым почерком, листами. – Вот. А ещё я додумалась, отчего всё так вышло. Вы правильно говорили, что не можете меня понять. А я не помогла. Не умела ещё. И боялась новой боли. Только теперь, на расстоянии, умею выразить. Вот в чём беда. Вы с Игорем живёте иллюзией. Он, от слабости житейской, ищёт её вовне. Вообразит себе идеал из кого-то и на пьедестал ставит! Если идеал не оправдался, новый придумает. А вот вы… Вы ищете из себя. Вам нужно найти навсегда, один. Поэтому, вечно сомневаетесь, боитесь ошибиться. Даже очевидные чувства: и свои, и к вам, - словно преступников допрашиваете. Такой характер у вашего острого самолюбия. Вы знаете, что если найдёте наверняка, счастью не будет пределов. Это оправдает вашу жизнь. Это для вас как вечность. Но ваша беда и ошибка в том, что такие чувства, по каким вы тоскуете - слишком воздушны и почти целиком придуманы. Их нельзя тянуть-испытывать, точно вы тряпку какую-то рвать пробуете. В них нужно до конца поверить. И всё. Дальше они сами наградят. Я так думаю… Жить иллюзией – и мучительно, и очаровательно, наверное. Моя жизнь складывалась так, что все иллюзии из меня методично вышибали. Я принимаю мою жизнь такой, как она складывается. И не раскрашиваю под свои мечты это жестокое чучело. Но вы мне показали, что иллюзии могут кое-что дарить. Всё зависит от художника, который разрисует это чучело. Спасибо вам... Над нами должно было что-то сомкнуться! – вскинула она ладонь в своём театральном жесте. – Я поняла сразу: с улыбки, взгляда. А дальше.., - она, жалея, погладила меня по руке, ещё раз горько улыбнулась и ушла не оглядываясь.

 

Долго, намеренно долго я возвращался в свой пустой дом. И за письмо принялся не сразу, а только когда переживание встречи превратилось в память, в тихую печаль. Вот оно, это письмо:

 

«Я не хочу, чтобы вы мучили себя какой-нибудь придуманной виной. Видите, я изучила ваш характер и склонности! И потому пишу это объяснение. Признаюсь: в случившемся я виновата больше вас. Я не умела, не готова была помочь вашему сложному чувству. Отчего? Игорь и вы встретили меня в состоянии полного отчаяния. Слишком близко и живо было пережитое. А чтобы успокоиться, ожить, необходимо время. Ваш друг, и особенно – вы, помогли мне. Я сумела увидеть себя вашими восторженными глазами. Впервые за долгое время во мне начала восстанавливаться вера в затоптанное достоинство, талант. Вам оставалось терпеливо, спокойно ждать. Но этого не случилось.

 

Для меня вы человек небезразличный, и я хочу, чтобы вы поняли причины моего поступка. Мне кажется, так будет легче постараться забыть. Но мне придётся рассказывать долгую предысторию. Теперь это я могу. Теперь это отодвинулось.

 

Вы уже знаете, какова моя семья и кто моя мать. Необходимо добавить: звёздной мечтой её детства было стать балериной. Но жизнь распорядилась иначе. Когда же на свет появилась я, то, естественно, стала объектом воплощения маминых неосуществившихся страстей. Она рано ввела меня в тот мир. Я, как ребёнок впечатлительный и достаточно легко ранимый, очаровалась театром без особых усилий. В кулуарах у меня был «зелёный коридор», и я, важничая перед другими детьми, разгуливала, где хотела с целым отрядом любимых кукол в сумочке. Иногда я их рассаживала во время оперы или балета на рампе, чтобы они тоже могли насладиться «святым искусством». Было очень смешно, когда в самые пафосные моменты какая-нибудь из кукол переворачивалась и падала прямо на головы оркестрантам. Нашей местной богеме эти трюки нравились больше всего.

 

С особенно широко открытыми глазами я смотрела балеты. Меня сажали в кулисе на специальный стул. И после мои куклы-подружки разучивали вместе со мной подсмотренные движения.

 

Я быстро заболела мишурой артистической жизни. Ах, эти баночки-скляночки с гримом, пудрой, клеем для ресниц! А балетные пачки, расшитые бутафорским золотом и бриллиантами! А эти волшебные кристаллы канифоли, что я утаскивала домой и беззаветно верила в их волшебство! Они обещали мне огни сияющей рампы, приклеенные улыбки, овации с морем цветов и общей любви под высокую музыку классики!

 

Как в жизни бывает всё просто и чудовищно банально! Мама в моём воспитании забыла один пустяк – показать иную сторону балетного мира. Эти стёртые в кровь пальцы, прокуренные гримёрки, пьяные девичьи лица – мордой в тех же ящиках с канифолью! И дикие оргии со всяческими извращениями, чем оканчиваются практически все театральные банкеты! А что сказать о бритвенных лезвиях, натыканных тебе в костюм? А битое стекло в пуантах перед самым спектаклем! Лицемерие, декадентство, ненависть и зависть, въевшаяся в сердце злость без причин! А ещё – постоянное чувство голода, усталости, желание взять и уснуть навсегда! И вечные травмы, репетиции по десять-двенадцать часов в день! Вечный худрук, ищущий протащить через свою кровать всех, кто желает встать хотя бы в предпоследней линии кордебалета! Добавьте сюда всевозможные допинги, пустые шприцы вперемешку с использованными презервативами и старыми пуантами, насквозь пропитанными кровью. Общая отчуждённость, ожесточённость и обида на весь ТОТ мир, который за гранью сцены из зала наивно восторгается «волшебной красотой» балетной сказки. Так, позже, моя милая мама закрывала уши ладонями вот от этих моих слов и лепетала: «Но ведь это же – красота»… А другие, несведущие почитатели прекрасного, просто отмахиваются как один: «Этого не может быть»!

 

Вот почему, когда я слышу фразу «красота требует жертв», меня начинает тошнить от её скабрезности. И я невольно думаю, а смеет ли подобная красота требовать каких-либо жертв? Особенно – в виде наших искалеченных жизней?

 

С девяти лет меня вырвали из моего милого доброго дома, семьи и поместили на долгие годы в периметр репетиционного зала, где я училась балету и прошла все ступени училища. Да не одного, а целых трёх! Слишком долго будет рассказывать, как и кто из преподавателей вдруг начинал меня ненавидеть, травить, выживать. И мне приходилось переезжать в другой город, в другое заведение, где начинало повторяться то же самое. Увы, мне выпало особенное злое время. Я, совершенно русская девушка, училась в закрытых училищах сначала Казани, а затем - Уфы. И я на своём опыте узнала, что такое национализм. Меня открыто обзывали, унижали, снимали с экзаменов и отставляли от группы, в одиночку заставляя весь день повторять какое-нибудь дурацкое движение, давно уже освоенное. Меня исключали, выгоняли из общежития за принесённого с улицы голодного котёнка. И мне, подростку, приходилось по трое суток ночевать на лавочке в парке, пока мама пересылала деньги на поезд. Меня обвиняли в том, что я слишком интересуюсь общеобразовательными предметами, литературой, а значит - стоящей балерины из меня не выйдет, потому что я гроблю время и внимание на посторонний интерес. Однажды классный руководитель сделал выставку моих акварельных работ. Это привело в ярость училищное начальство! Их срывали со стены с криками, что здесь учатся балету, а не мазне красками! Тогда я от отчаяния, чтобы не озлобиться или не сойти с ума, тайком начала писать стихи, но читать их было некому, да и нельзя. Но это был мой единственный выход, отдушина, спасение. Меня держали в таком напряжении, что я в безобидных ситуациях то ломала руку, то рвала связки. Однажды случился двойной перелом ноги. Дорога в солистки оказалась закрыта. Меня собрались переводить на инвалидность. Но я какой-то непонятной волей и нескончаемым трудом преодолела всё, сумела восстановиться. Сейчас я думаю – зачем?.. И всё-таки я победила. Я осталась на сцене. Но заканчивала училище уже в Перми, где впервые из меня по-настоящему пытались вырастить балерину.

 

Когда я вернулась домой в наш театр, дела пошли неплохо. Но меня угораздило влюбиться в нашего солиста. И я, воспитанная на благородных книжках, наивно призналась ему в чувстве. Сейчас я улыбаюсь своей простоте - тоже ещё, Татьяна Ларина отыскалась! Но тогда мне было далеко не до улыбок! Солист перепугался и стал обходить меня стороной. Потом, когда пошли сплетни о моей развратности, я узнала, что солист состоял в официальных любовниках нашей стареющей оперной примы. И та восприняла меня как чрезвычайную угрозу и юную подлую карьеристку. Так они меня выучили, что о чувствах лучше помалкивать. Но и помалкивая, жить стало невозможно. Собрав все деньги, я две недели платила репетиторам, набирала техники, чтобы сбежать в Москву.

 

Как складывалось дальше, вы знаете. Здесь продолжалось это ужасное падение уже в полную безысходность, пока мне чудесным образом не была подарена встреча с вами. С той поры я начала потихоньку жить, надеяться.

 

Незадолго до того дня рождения меня познакомили с неплохим человеком. Он мог помочь мне с жильём и обещал помочь. Вскоре своё обещание он выполнил. Человек этот абсолютно трезвый, его нисколько не мучают те вопросы, что связывали нас. Он просто живёт, делает своё дело. Он спокоен и надёжен. И всё равно ту фигурку я решила подарить вам. Ваша беспричинная и беспредметная ревность ошеломила меня. Что могли вы наделать дальше, войдя любовью в мою жизнь? Разбить вдребезги, уже окончательно? Может быть, я в той нервности преувеличила опасность? Может быть, будущее счастье способно было стать беспредельным? Не знаю…

 

Моё согласие выйти замуж далось тяжело. Я пошла на это отчасти из обстоятельств, отчасти потому, что он оказался тоже человеком без иллюзий. Если из меня склонность к этому постоянно выколачивали, то он таким родился. В этом есть свой покой. Лучше ли это своей противоположности, я понять ещё не могу. Но на Покровском было отчего-то теплей. Может быть, от веры в возможность чудес»…

 

Этим письмом заканчивается история самой больной ошибки моей жизни. Из него видно также, как слепо добавлял я боли девушке-подранку в своей мечте оберечь её от всей горечи мира.

Спустя некоторое время я решил больше не писать, ушёл зарабатывать редактором.

 

 

 

 

Не так давно я встретил знакомого. Он – театрал и крупный любитель кулуарных сплетен. Последняя новость, которой он делился со всеми встречными, была такова. В довольно известном театре солидный менеджер из дирекции настоял, чтобы в труппу на некоторые важные роли ввели его молоденькую жену. Жена – красавица, из балерин. На сцене смотрится эффектно. Она явно талантлива, хотя робеет и с ролями пока справляется не очень. Впрочем, публика, особенно – из ближнего круга театра, довольна и этим. Но в труппе начались подпольные брожения. За открытые демарши дирекция грозит карами. А муж готов биться за неё до последнего актёра. Он от жены совсем потерял ум. Переписал на неё всё имущество и недвижимость. Теперь она управляет его авто, подвозит мужа к театральному подъезду, но сама заходит всегда со служебного. В одиночестве проходит за кулисы, никогда не просит ни от кого даже пустяковой помощи и ни с кем не сближается. Здоровается лёгким наклоном головы и редко-редко перемолвится с партнёрами в работе парочкой фраз. Странная женщина, которую никто не может понять, но о которой много толкуют всякого и отчего-то побаиваются. Хотя ничего плохого от неё никто пока не видел.

 

Я стоял перед этим бойким знатоком кулуара и почти не вслушивался. Мне представлялся образ Нади... И вдруг я понял, что самым невероятным образом продолжаю любить её. Люблю уже без мыслей о ней, без воспоминаний, без тоски. Да, мои иллюзии давно умерли, рассыпались. Но тот однажды виденный воздушный замок, оказывается, вопреки всему - цел.

 

 

В канун праздника. Сны старого прихожанина.

(этюд-фантазия)

 

День был снова бесснежным, тёмным, незаметно перетекшим в ночь.

И только под утро пришёл сон.

 

Я стою в соборе на службе. Всенощную ведёт наш Патриарх Пимен. По правую руку от меня – древняя схимница Елена, постриженица святого Амвросия Балабановского: маленькая и хрупкая как ребёнок.

 

По левую, чуть одаль – статный мощный старик. Он крестится сразу обеими руками, будто препоясывается туго. Это архиерей на покое. Здесь он проездом в свой дальний монастырь, где живёт простым иноком и трудится наравне со всеми.

 

Впереди меня стоит старенькая, неизменная на своём месте Анна Ивановна. У неё - ясно-голубые, что небо в июньский полдень, глаза и тихий добрый взгляд. Она одета всегда скромно и в то же время по-особому нарядно. Тонкий вкус и чистота отличают её. Вот эта серо-белая блузка с кружевным волнистым воротником так ей к лицу! Анна Ивановна – внучка последнего царского министра просвещения. Что ей пришлось вынести смолоду, знает только она. А любимая привычка её – что-нибудь дарить, чем-нибудь делиться. Вот сейчас после службы она подойдет и протянет кусочек хлеба, припасённый от елеопомазания.

 

Рядом с нею - мой друг Саша, режиссёр. Недавно он поставил спектакль-событие по рассказам Фёдора Абрамова. Саше исполнилось сорок, он отпустил бороду лопатой и скоро уйдёт из театра, поступит в храм рядовым алтарником, чтобы не расставаться со службами.

 

А сзади и немного наискось от меня молится девушка лет шестнадцати: тонколицая красавица с привольным и сильным разлётом чёрных бровей и глубоким почти неподвижным взглядом. Она вытянулась в струну и напряжённо ловит каждое слово службы. Ей хочется взмахнуть, унестись свободно в то не видимое, но чувствуемое пространство без начал и концов.

 

Да, все мы здесь – навсегда родные и вечные. И мы это понимаем. Потому так теплы и спокойны глаза и лица. И даже вон тот полковник в отставке, навязанный властями как староста прихода и доносящий обо всём, также привычен и вынужденно свой.

 

Певчие на хорах раскатили, сплавили голоса в едином знаменном распеве – всё выше, выше, полней и шире! И всех нас, кроме старосты, проверяющего выручку, будто поднимает под самый купол.

 

На солею вышел из алтаря Пимен. Благословляет свечами. Мы склоняем головы, а сами словно смотрим на себя сверху…

Наш старец Пимен: строгий-строгий взгляд, отобранные слова. Никогда не говоришь ты от себя, но всегда – от святых Писаний. И эти слова глубоко открывают вдруг содержание именно сегодняшнего дня: смутные дали путаной жизни проясняются, сердце успокаивается. Таково действие твоих бесед, владыко.

 

Пимен-Пимен, ты испытал в жизни всё. Подмосковный юноша с дворянской фамилией Извеков выбрал послушание Церкви в самые трагические годы. Смолоду – тайный посланец в тюрьмы и лагеря к архиереям. Ты развозил тайные письма с размышлениями о том, как выжить, устоять Церкви перед лицом полного разгрома и запрещения.

Тебя написал в своей великой картине «Русь уходящая» Павел Корин.

Тебя арестовывали, допрашивали, и ты не выдавал.

Ты прошёл страшную войну сержантом-связистом и выжил там, где погибали почти все. От тех лет вынес боевые награды и четыре ранения.

А после, настоятелем, укрывал и селил в Псково-Печерской обители гонимых служителей, монахов-лагерников. При тебе обитель возродилась как наша духовная крепость. И ты всегда был под особым надзором у властей, вязавших тебя в действии, запрещавших говорить от себя.

Но и свои тебя не щадили. Сколько грязи, нелепых обвинений, доносов и просто лжи опрокинуто на тебя нынешними управителями церковной организации. И это было трудней всего переносить. Тебя, строгого и мудрого монаха, за спиной обвиняли в духовном невежестве и тайном монархизме. А перед самой кончиной, когда ты болел и почти не выходил – уже во враждебности демократии.

Тебя выставляли корыстным, а ты ничего не имел. Даже тесная келья не была твоей. Да и помогал тебе по жизни всего один-единственный инок Серафим.

Но шире всего тебя обвиняли в злости и гонениях на передовую мысль церковных деятелей, идущих в ногу со временем. А народ шёл и шёл к тебе!

 

В тот день, когда мы расставались, вся площадь и улицы были переполнены. Ехали со всех концов страны только затем, чтобы попасть в собор, попрощаться. Я помню твою отеческую руку, когда прикоснулся к ней губами в последний раз. Она была тёплая-тёплая и белая, как у живого.

 

А после тебя везли в Лавру. Везли в стареньком микроавтобусе РАФе без машин сопровождения, почти тайно. Мы рассчитали время, когда проедут по шоссе мимо нашего дома. Тихая старица Елена, ей минуло девяносто два года, надела полное облачение. Поверх камилавки покрылась схимой с вышитыми белым по чёрному знаками Голгофы, взяла свой суковатый посох, и я повел её к дороге.

Мы стояли долго и молились. Узнали автобусик только потому, что внутри были три монахини и венок. Машина двигалась небыстро, и сёстры успели заметить нас. Приникли к стёклам, заплакали и закрестили матушку. А та в ответ благословила их. Так мы расстались…

 

Под утро я проснулся, проснулся на миг. За окнами – тьма. К чему бы этот сон?.. Ах, да! Скоро праздник – надо идти на службу…

 

…Сон вернулся. Это уже не было продолжением, хотя опять я – в том же соборе. Но служит другой, из тех, кто писали доносы на Пимена под псевдонимом «Дроздов» - мальчик с дворянской фамилией, росший не в России и в войну выживший под фашистами-антихристианами, когда в тех церквах гласно просили победы германскому оружию.

Вот он выходит на солею, благословляет свечами. Все опускают головы, сгибают спины. Хор поёт красиво, многоголосо. Начинается речь о социальных и материальных успехах и трудностях церковной организации.

 

Справа от меня стоит броско накрашенная проститука. Слева – вчерашний партфункционер, ставший госчиновником. Впереди – низенький толстый приватизатор, а сзади – начинающий бандит-«качёк». Всех собрала здесь гнетущая забота о благополучии, здоровье и долгих годах жизни.

 

На клиросе – тесная группа солидных мужчин со свечками. Это сотрудники спецслужб, по совместительству управляющие страной. А сзади, в притворе, живо переговариваются забежавшие из любопытства юные наркоманы и гомосексуалисты.

 

По периметру вдоль стен прохаживаются телохранители двухметрового роста в костюмах и при галстуках. На груди – переговорники. Поверх толпы мужчины профессионально вглядываются в лица собравшихся.

 

У собора – чуть не взвод омоновцев с автоматами. Один из бойцов застыл на посту у сияющего чёрного лимузина. Ствол направлен в грудь проходящих. Второй оберегает баки со святой водой во дворе.

 

А весь город украшен афишами фильма, где модные актёры в подрясниках играют в жизнь монахов, и где от иудина греха до святости - всего шаг. Этот шаг легко доступен любому, буде у кого появится к тому охота. И за это киносъёмщикам другой выдал награды…

 

Я проснулся вновь. К чему этот сон?.. Ах, да! Скоро праздник, и надо бы на службу...

 

За окнами просветлело: там сыпал, наконец, снег. Рыхлые крупные хлопья, величиной с добрый пятак, поднимались вверх. И вдруг пришли на сердце стихи Блока:

 

«Девушка пела в церковном хоре

О всех усталых в чужом краю,

О всех кораблях, ушедших в море,

О всех, забывших радость свою.

 

Так пел её голос, летящий в купол,

И луч сиял на белом плече,

И каждый из мрака смотрел и слушал,

Как белое платье пело в луче.

 

И всем казалось, что радость будет,

Что в тихой заводи все корабли,

Что на чужбине усталые люди

Светлую жизнь себе обрели.

 

И голос был сладок, и луч был тонок,

И только высоко, у царских врат,

Причастный тайнам, - плакал ребёнок

О том, что никто не придёт назад».

 

 

К нам приехал зооцирк

(рассказ)

 

На светлой пасхальной неделе пустырь, что против церкви через шоссе, расцветился вдруг похожими на конфеты в броских обертках фургончиками, и сквозь младенческую зелень придорожных акаций зазывно заиграли под солнцем их жестяные бока, сплошь размалёванные фигурками зверей, клоунов, мячами, кеглями и прочим, знакомым каждому с детства, реквизитом.

Ольга ещё издали отметила их. Но сперва завернула в храм постоять недолго на службе. С недавних пор это у неё повелось: войти, затеплить свечку, постоять в углу за колонной, исподволь наблюдая за чувствами и осваивая новое пространство.

Из церкви нужно было спешить по магазинам успеть захватить продукты подешевле, но она пустилась всё же через шоссе, хотя слегка и коробило от неискусной аляповатости зрелища.

 

Пустырь, где остановился зооцирк, ещё на памяти многих был ухоженным совхозным полем. Да однажды его передали под застройку городу, а заодно упразднили и совхоз. Но план застройщиков не состоялся. Едва довершили прилегающие кварталы – возведение бесплатного жилья для народа свернули. Поле же задичало, утрамбовалось не хуже асфальта в сухую погоду. Правда, раз попробовало самовольно ожить…

В одно из утр местных поразили наспех укрытые драным разлохмаченным полиэтиленом балаганы и предстала на погляд известная прежде лишь по телепередачам из зарубежья трущоба: природный черноголовый люд в долгополых засаленных до вида старинных доспехов одеждах, да снующая меж костров чумазая детвора с удивленными глазищами человечков без будущего, - военные беженцы из бывшей Средней Азии. Вот такое неожиданное соседство получил на своей окраине последний благоустроенный микрорайон – бело-голубая мечта многих обывателей.

Обыватель же поперву растерялся. Но уже скоро на пустырь, привычно как в церковь, потянулись старушки: кто – с узелком муки из аварийных запасов; кто – с пачкой печенья; а кто-то – и с ветхим кожушком.

Да недолго простоял тот лагерь. Начальство распорядилось и однажды пустырь так же внезапно вымер, вернул надлежащий вид, какой пустырю иметь и полагается. А смуглый гортанноголосый люд растворился поздней ноябрьской стынью в близко подступивших к домам лесистых далях, таких далях, куда осёдлым городским, отягощённым заботами о насущном, не добраться.

 

Ольге надолго запал тогда в душу тот диковатый образ. И главное – запомнилось, как пришлось тупиться, минуя однажды трущобу. И надо бы людям помочь, да у самой – ничего лишнего. А ещё, неловко от непривычно-унизительной мысли о подаянии. Так и миновала тогда. И с той поры всё чаще тупится, встречая прибывающую на улицах нужду. И гвоздем в сердце торчит какая-то без явной вины виноватость, навязанная невольным соучастием в распаде общей жизни. Как тут спастись? Оттого и стало её тянуть чаще заворачивать в храм и хоть ненадолго забываться у икон, этих светлых окон души.

 

Бродячий зооцирк представлений пока не открывал. Служители ещё только растягивали неширокий потрепанный шатер шапито, ещё только выстраивали надлежащим порядком фургоны, но на главной кассовой кабине уже висело расписание часов работы и цен.

Ольга порадовалась. Нет, она не была поклонницей манежа, хотя пара ярких детских впечатлений сохранялась. Но и не более. Когда-то, видно, ребячьего веселья доставало даже без клоунов. Сегодня же цирк приходился ко двору из-за сына-четырёхлетки – поразвлечь да перебить влияние недобрых, грохочущих вроде пустых кастрюль мультиков, главной потехи детворы. А радовалась она всего лишь из-за невысоких цен на билеты. Эта вынужденная скупость тоже вошла уже в натуру вместе с той навязанной смутной виной.

 

Так складывалась жизнь. Едва они с мужем завели семью, те перемены в общей жизни, такие сперва желанные, обернулись распадом. Молодые потеряли в заработке и возможности роста, но свой научный институт ради прибытков или найма заграницей не бросали – до последнего надеялись на государственный разум, против которого поперву митинговали, и опасались остаться вне школы, без цели и самоуважения. А затем родилась дочка с тяжёлой наследственной болезнью. К привычной скудости быта добавились безвылазная тоска клиник, разорительные поиски лекарств, случайные приработки: то дворницкие, то грузчицкие. Когда же попытки медицины переломить болезнь сменились простым поддержанием жизни, они узнали, что значит в замкнутых стенах дожидаться у детской кроватки неизбежного. Правда, оставалась несообразная для них как насмешка возможность лечения заграницей. Но где им, неудачникам, добыть таких денег? Даже их однокомнатная квартира далеко того не стоила, а больше ничем особенным они не владели. В том отчаянии Ольга могла бы, наверное, и на улицу выйти побираться, реши это их беду, или и вовсе собой торговать. Но к счастью, у этой домашней, ничем не приметной женщины с округло-спокойными движеньями и манерами хватало смысла сознавать: скорее она сдохнет, чем наберёт в сжатый срок нужную сумму! Да и промысел такой временным не бывает – потянет человека к полному вырождению.

 

Вот в том до предела натянутом ожидании Ольга впервые на памяти и завернула в церковь. Завернула, ни на что особо не надеясь. Разве, чуть-чуть обречённость отступит?..

В полутьме после службы поделилась немногословно с сердобольным священником. Тот первым делом вызнал, крещён ли ребенок, а затем долго разъяснял что-то о первородном грехе, Промысле и бессмертии. Но слова те Ольгу не взбадривали, проходили поверху, тогда как вся она оставалась в земном. Её могла обнадежить лишь помощь предметная и немедленная, а такой не предвиделось.

Наконец, батюшка подвел её, как ребенка, за руку к большой, в рост, иконе:

- Вот твоя святая. Помолись, поплачь.

Из тех наставлений она только и исполнила, что на сердце легло – взяла у матери денег и заказала девочке крещенье. Пришлось тогда машину для священника оплачивать до дому и обратно.

 

Смерть дочки смирила Ольгу. Видимо, пережила это прежде самого исхода, когда беспомощная жизнь, часть твоих сил, боли и крови, твоей любви, истаивая, капля за каплей истощает тебя. А это значит – незачем пить, есть и двигаться и вообще топтать эту землю.

Вот в этом междувремении молчаливого отрицанья всякого смысла женщину и смиряло незамысловатое на общий взгляд раздумье, соотносимое отчего-то с той её, в рост, иконой. Да, жизнь часто бывает жестокой и тогда забывается, сколько минуло уже мучительных веков и поколений, а ведь любой человек принимает свое горе как самое наибольнейшее. Но все наши беды сила жизни побеждала и донесена до нас, чтобы перелиться в следующие поколения.

Так, обдумывая раз за разом этот закон и обязанность, женщина копила силы и решалась начинать всё заново.

 

А мужа её та потеря сломила. Прежде внимательный, но несколько замкнутый, он лишь временами поддавался мрачному самокопанию. Теперь погрузился в какое-то болезненное смакование беды полностью: раскапывал корни, переоценивал прожитое. В конце-концов, извлёк расхожее: «Так, значит, и надо, раз жить не научились».

Ольге не нравилась эта склонность к самоуничижению, поглощённость собой, когда самый близкий сострадалец и друг напрочь переставал замечать её. Но хотелось надеяться – состоится семья. Здоровая воля не может не победить, и это уныние растворится в заботах и радостях о народившейся жизни. И неопытная Ольга пыталась исцелять его слабовольную текучесть чисто по-женски: на откровения не набивалась и в меру сил сохраняла уют.

Но исцелить не сумела: когда уже донашивала Вовку, муж сбежал. Бросил её, без того дрожащую от страха, унизительно, тайком. Оставил записку с приговором их будущему: появления другого больного ребенка не вынесет. И ни прощенья не просил, ни оправданий не подыскивал, сообразив, насколько это невозможно. Хотя, скорее, не счел её способной понять – с каких-то пор мнил жену, в выгораживании собственной совести, нечуткой, горделивой. И вот, предав их мир, канул в поисках облегчённой жизни где-то в теснотах микрорайона, города, за пределами её судьбы.

 

А Вовка, наперекор всему, родился легко и совершенно здоровым. Даже диатез особо не донимал. Не проявлялось нехороших отклонений и после. И вместе с мальчиком начинала жить наново его мать. Она выстояла, но усохла теперь вдвое и прежняя одежда обвисала на ней, что облаченье на истовой монашенке. Вместо былой округлости, плавности пришла чужая какая-то угловатость, торопливая сбивчивость.

Впрочем, внешность занимала её немного. К чему? Всё главное, худо ли – бедно, уже состоялось. Она выстрадала надежду и должна растить человека. А растет он трудно. Сколько мнится повсюду опасностей! И какую нужно иметь волю, чтобы одной совмещать ласку со строгостью, быть последовательной и замечать собственные ошибки! И пусть сын растет хоть и небогатым – вырос бы отзывчивым и нелживым. А чтобы прошлое не могло помешать, она решила вычеркнуть его из памяти, избегать созвучных ему настроений.

Первым делом ограничила себя кругом сиюминутности, отдалилась от общих с мужем знакомых. Те же немногие, ещё с юности, задушевные подруги, раз за разом натыкаясь на скованность, часто беспокоить её стеснялись, лишь изредка завозили для мальчика подержанные вещички, прикупленные книжки или игрушки. Но Ольга и тогда принимала их сдержанно. Конечно, она нуждалась во всем и была им благодарна. Да развилась досадная мнительность, будто вынуждена жить взаймы у людей, а отплачивать пока нечем. Но пуще всего боялась, как бы не накрыла беспечальных глазок сына тень побирушничества и несчастья. И не встретить бы ей тогда снова тот взгляд человечка без будущего. А тут сын стал такие вопросы задавать:

- Мам, а это кто нам подарил? А это кто принес?

Ко всему, Ольга обострившемся на разную напасть чутьем угадывала: нынешнее сочувствие бедности, не испившейся или уже озолотившейся нищете-промыслу, а скудости с претензией на равное достоинство человека, вот-вот может смениться характерным для такого устройства общества раздражением и даже презрением. Но, вопреки всему, надеялась ещё прожить по-старинке – ровно и тихо. Ведь она очутилась далеко не в худшем положении среди многих. Имеет жильё, кое-что на пропитание. Скоро зачислят на работу – после декретного обязаны пока по закону восстановить. Тогда и на детский сад можно будет наскрести. На худой конец, если в институте совсем свернут разработки, придется переехать к матери, а квартиру сдавать внаём. Переселяться, правда, не радует, хотя и без помощи материнской уже сейчас не прожить. Но так донимают всхлипы да вздохи той! Такой уж она человек: слишком впечатляется плохим, в людях привыкла подозревать негодное и всегда ожидает худшего. Потому, Ольга, при всех для себя неудобствах, придерживала мать на расстоянии. Ничего, как-нибудь выживут… А чтоб не слишком унывать, она старалась иногда устраивать необходимые праздники. И появление зооцирка давало прекрасный повод.

 

Праздника не бывает без ожиданий. Поэтому, Ольга ещё с вечера нарассказывала сыну разных красивостей о цирке – так хочется передать лучшее из своего детства! – а утром всё оттягивала поход. Заодно, постаралась выудить из положения воспитательную пользу. Сперва заставила вести себя за столом по всей форме приличий, осилить полную миску каши. Затем – учить буквы. А дальше села подшивать его единственную выходную, на вырост, одёжку. И перемудрила со своим оттягиванием – он ждал, ждал и заигрался.

Игра вышла странноватая: Вовка будто ездил на грузовике в магазин-кухню, привозил много чего-то вкусного и потчевал маму. Та благодарила, приучала отвечать «пожалуйста». А когда вздумала узнать, чем сынок потчует, оказалось – вином. Ольга озадачилась и игре наступил конец. И она задумчиво засмотрелась в высокое окошко своего свободно взмахивающего над грузными кирпичами девятиэтажек дома-башни, что выстроился на самой границе города и лесистых далей, тех далей, где всё одушевленное, как и в жизни, скоро исчезает из глаз, растворяется, оставляя по себе неизбежную память.

 

Первой уличной радостью их праздника стало мороженое. Она следила, чтоб увлеченный лакомством сын не споткнулся, не заляпался и слизывал пристойно. И сама осторожничала: держала брикет кончиками пальцев на отлёте – всё же надела под плащ бережёный свой костюмчик, что мать на тридцатилетие дарила. Пускай сынок запоминает её нарядной… От доброго настроя к Ольге даже плавность, сходная с прежней, вернулась. Так и выступали они, точно забредшие на асфальт утица с утенком, до самого цирка.

Дальше, по задуманной программе, нужно купить воздушный шар. Но у балаганов оказалось почему-то пусто: ни зазывал, ни торговли, ни посетителей. Только из-за откинутого полога шапито густо несло гарью – это завершился аттракцион с ездой на мотоцикле по дощатой стене. Ольга обошла шатёр подальше и у самых фургонов, составленных в плотное каре, увидала первых людей: служитель прокатывал на пони мальчишку.

Она заплатила, и вскоре счастливый Вовка тоже поплыл верхом на смирной лохматой лошадке. Круг показался маленьким, он не накатался – ведь всё у него в жизни случалось пока впервые – и ей пришлось силой отрывать его от понурой коняги.

 

В кассе было прохладно. Зверями не воняло и брезгливая Ольга свободно перевела дух. Перед ними долго никто не заходил и кассир – молоденькая женщина с короткой стрижкой, в джинсах и потёртом дорожном свитере – глубоко зачиталась книгой. Почувствовала посетителей, лишь когда те вплотную придвинулись. Взглянула: совсем не по-кассирски – приморённо и растерянно, как бы «из дальних странствий воротясь». А мальчику по-домашнему просто, естественно улыбнулась. Задушевностью она напомнила Ольге ту юную актрису из старого милого фильма «Когда деревья были большими» - приятно, что такие лица ещё встречаются. Даже поболтать о чём-нибудь захотелось.

Но тут, пока Ольга брала билеты, случилось замешательство. Вовка углядел за спиной кассирши полку с безделушками, призами лотереи, и заканючил у матери «чего-нибудь». А мать, не зная цены, непроизвольно напряглась, как напрягалась при встречах с нищими или с пузатыми медными кружками, назойливо поблёскивающими на самых видных местах их церкви. Жаль было тратиться. Вдруг, не выиграют? Придётся опять раскошеливаться – без приза от Вовки не отделаешься. В этой проклятой мелочности она совсем упустила: лотерея-то - счастливая, беспроигрышная!

Женщина разгадала её напряжённость. Так же просто, как перед тем улыбалась, успокоила:

- У нас всё очень недорого.

Ольга постаралась не выдать смущения и в лотерею сыграла. Но праздничный настрой от такой мелочи поугас. Зато Вовка остался доволен – ему перепала дешёвенькая ручка-четырёхцветка из серой пластмассы. Он тут же попробовал выклянчить что-нибудь ещё, но мать уже с полным правом повела его во внутренний двор.

 

А там праздник вовсе оставил её. Не было никаких клоунов, жонглёров, ничего – одни тесно набитые зверьём клетки-фургоны со снятыми стенками. Обычный зоопарк на колёсах, но звери всё старые, больные. И тоскующие по манежу, аплодисментам, по той жизни, что стала единственно «настоящей» и необходимой.

Посреди двора выгуливали слониху. Заморенная переездами, она тяжко переминалась, довольно жмурилась и косила умным глазом на служителя, длинным скребком сдирающего с неё лохмотья сухой кожи. По ногам со сбитыми коленями до самых лопаток часто бежала дрожь, но и такое довольство не прибавляло бодрости вялому животному.

Ещё печальней смотрелись зарешёченные сидельцы. Медведи – бурый и два белогрудых – лежали, тупо уставясь в пространство, едва не друг на дружке. А волки, те даже не маялись, а как-то испуганно посверкивали зрачками. Ну и остальные прочие – в таком же виде: изнурённые, шерсть войлочная, без блеска, хотя вычесана прилежно. И притом, все куда-то в одну сторону выжидательно глазеют и явно отдыхают на вольном воздухе и нежарком солнце.

Но все же больней и жалостней всех выглядели обезьяны. Оттого, что ли, что на людей смахивают и пуще других чахнут без простора? Их, лысеющих от старости, набили в фургон целых семь: по паре шимпанзе, макак и гамадрилов и мартышку. От елозанья по тряскому дощатому полу на задах и ляжках у многих открылись целые гирлянды ран. Впрочем, нельзя сказать, чтоб за ними не ухаживали – видны следы леченья и в клетке чистенько.

От этого зрелища звериной скорби Ольгу забрала обида. Припуталась и мелкая месть. Она даже лицом ожесточела – кругом обман! Да ещё за их деньги! Понятно, почему посетителей нет, кроме дур вроде неё! Бедным по-дешёвке – одни отходы. И расстройство лишнее, напоминание ненужное о переломанной нашей жизни вместо хоть какого-то отвлечения! Лучше бы тогда в кинцо дурацкое сходить! И как теперь Вовку отсюда вытаскивать? Он мальчик возбудимый. Придётся как-то отвлекать…

 

И ей удавалось забалтывать его до самого обезьянника. Но у той проклятой клетки струпья сразу поразили мальчика. Милое личико его вытянулось и он часто заморгал. И на грани слёз посыпались на Ольгу досадные «отчего да почему». Пришлось объясняться, успокаивать скорым их выздоровлением.

С невольными этими объяснениями ей пришлось отстраниться от своей обиды. И она вдруг начала постигать то скрытое за нарядными стенками главное, чего до сих пор не ухватывала…

- Ну, Дэсюшка? Загрустила? Скоро, скоро Таня придёт, - сбила Ольгу с мыслей обходящая клетки уборщица. Ручьём разжурчалась, поглаживая прильнувшую к решётке мартышку: - Проголодались, бедные. Старость – не радость, - это уже для Ольги смущённо-улыбчиво уточнила.

Ей на вид было за пятьдесят. В линялом сатиновом халате и белой, затянутой под затылком, косынке, с размочаленной от воды щёткой, представала она явно надорванной жизнью, тщедушной, а обращалась так ласково, что Ольга вгляделась в неё пристально, как правду выпытывала.

- Мамочка! Давай обезьянкам что-то дадим? Они кушать хотят! – совсем расчувствовался Вовка.

- Дадим, сыночка, обязательно дадим. Но не сейчас. У нас нет с собой ничего. Вот возьмем дома что-нибудь и дадим, - и она, пользуясь предлогом, повлекла сына к выходу.

 

Поздним вечером, когда мальчик давно спал, а дела переделаны и надо бы ложиться, Ольга всё сидела на кухне подпершись ладонью и не хотела освободиться от дневных впечатлений. Тренированная науками мысль полностью одолела, наконец, обыденщину. И как она сразу не сообразила со зверями? Списали стариков с довольствия в цирках всё по той же навязанной нищете одних и алчности других. Потешили когда-то публику на славу, а одряхлели – так и подыхайте с голоду! Вот уж кому безысходней всех и кто не имеет никакой возможности выжить в людских безумствах, потому что лишён постоянной

потребности взаимопомощи. Хорошо, ещё находятся среди тех цирковых добровольцы-бродяги и, выбрав такой старинный способ спасения без выклянчивания от избытков и паясничанья, отрываются от домов и катят себе сквозь равнодушие и злость, вроде той, какую она в себе открыла. Опираясь на скудеющую людскую отзывчивость, ухаживают за зверьём, а те отрабатывают своими сбитыми боками прокорм и себе, и своим друзьям.

Конечно, найдутся в публике такие, кто назовёт это жалкой сентиментальностью и даже углядит в ней прикрытие привычных уже наживы и жестокости. Но какие там нажива и жестокость, она сама видела!

А может, действительно, гуманней всю эту бессловесность умертвить, как ежедневно миллионами умертвляют животных ради нужд и потребностей человечества, и никто о том не печалится? Но все же, разве не достойней, когда среди рассудительного человечьего племени находятся беспокойные чудаки, кому противен любой распад, кто в ущерб своему интересу непрактично берётся выхаживать самое безнадёжное и, казалось бы, ненужное и кто привязан не ко внешнему, а к сути жизни, и готов как чуткий врач следить за токами этого существа, в сопротивлении смерти утверждать назначение человека и будить сострадание?

Ольга расплакалась. Впервые за долгое время плакала не от тоски саможаления. Острая боязнь новой беды, потери последнего почти подвели её к границе бесчувствия. И оттого вдвойне совестно и больно за дневные расхожие настроения, за свою огрубелость и замкнутость. Окажись она поотзывчивей – догадалась бы какую-нибудь корку прихватить. Ведь к зверям шла, с ребенком! Сколько б ему радости перепало мартышку угостить! Или, может, ручку ту в кассе догадалась бы оставить незаметно от Вовки. Он ещё маленький, без неё поживёт. А им – хоть капелька экономии…

Её вдохновила эта возможность. Потянуло непременно исполнить. Даже утра невмочь стало дожидаться! Похожее чувство только в детстве случалось: под Новый год, день рождения или ещё какой-то праздник с ожиданием подарков, чудесных походов и доброты всех.

 

Воодушевлённая Ольга перешла в комнату. Вова спал, смешно оттопырив губу и неплотно смежив веки, будто за матерью хитро следил. Она склонилась, улыбнулась этому будущему оправданию своей жизни. Состоится ли? Должно, обязано состояться. Как он заморгал сегодня! Сердечко чистое. И такие переживания тоже нужны. Как узнать полноту и цену жизни, не постигнув и печали, и радости? Вот ещё бы меру знать этого соединения, чтоб человека не перекашивало – ведь, именно этим детям заново утверждать изрядно растерянное старшим поколением достоинство жизни.

На тумбочке у кровати Ольга нашла, что искала – ставшую такой дорогой копеечную, ещё советского производства, ручку. Но оказалось – Вовка успел её сломать. Придется выдумать что-то другое. Отступаться от возникшего чувства не хотелось.

 

На следующий день, дождавшись матери, она отправилась по магазинам таким путем, чтобы под конец оказаться у фургонов. Придумать, ничего не придумала, а решила купить билеты, просто так. Народу к ним ходит мало – пусть хоть чуть-чуть выручки прибавится. Отделила от денег на продукты две зелёные лопухастые бумажки и зачем-то крепко зажала в кулаке. Её сентиментальный порыв не свернулся при свете дня вроде ночного цветка, и оттого Ольга не задерживалась у прилавков, привычно сравнивая цены, а стремилась, заминая сапожками новую поросль пробивной полыни, скорей на пустырь к людям, с которыми тайно пережила сродство души.

 

Но опоздала Ольга – словно чуяла, зачем спешить. Пустырь оказался гол. Зооцирк неурочно откочевал: не уплатили местным властям очередной дани, и с вечера приказано было убираться.

Они покидали город на восходе. Тронулись при мутно-красном заспанном солнце, а вытягивались на простор, когда оно просияло жаром, играло и купалось в студёной синеве, предсказывая добрую весну.

 

 

Аксиома успеха

(рассказ)

 

Они почти позавтракали, когда Катя завела важный разговор в своей обычной манере: неожиданно и туманно.

- Инфляция кончается.

 

Игорь пристукнул по столешнице донцем чашки с едва пригубленным кофе и, по-петушиному задирая острый нос, высокомерно глянул на жену – верный признак её удачного вступления. Опять не угадал подтекста!

 

Так у них повелось: какое-то вечное противостояние характеров, хотя на людях по-отдельности были смирными. И вроде прожито уже целых пятнадцать лет – ему минуло сорок, ей на шесть меньше – и ребенок у них поздний, ещё пяти нет, но всё не натешатся.

 

- Что за дикость? – выдержав паузу, веско бросил муж. – Радио наслушалась?

Каждое лето, а на дворе и теперь только начинался август, они проживали в полутора часах езды от Москвы в малой деревеньке, в избе, доставшейся им от Катиной бабки. Телевизора не имелось. Игорь противился – пусть Валерка хоть на три месяца «ящик» оставит. И потому, новости слушали по старенькой «Ригонде».

 

- Деньги, говорю, кончаются, - открылась жена. – Последняя сотня осталась.

- Что-что?! – почти басом взревел Игорь и напугал плохо евшего и ёрзавшего, носящегося воображением по горбатой деревенской улице, сына. Тот мигом пригнул сереброволосую голову, послушно положил на стол руки и без вины виновато заморгал.

 

- Сто тысяч последние остались. Понимаешь? – пояснила Катя несведущему в языке домохозяек мужу. Это было время, когда зарплату начисляли ещё миллионами и Россию часто называли «страной миллионеров»: - И реветь прекращай. Заиками нас поделаешь. То-то семейка будет! – и она, представив забавную картину, откинула точёную свою головку с классически гладким зачёсом и пучком у затылка и дробно легко рассмеялась.

 

- Ну, Катя! Ну, как так можно? – он сбросил тон и сразу в голосе обнаружилось что-то плачущее. – До конца сентября жить! А найду я что-нибудь раньше – неизвестно.

Игорь зарабатывал тем литературным трудом, что называется публицистикой: статьи, очерки, даже телевизионные сюжеты и сценарии документальных фильмов. Раньше эти «вольные хлеба» позволяли не слишком беспокоиться о завтрашнем дне, но в последние годы становилось всё трудней. Тиражи падали, редакции ужимались в узкий круг «своих», телевидение окончательно превратили в «бардак», а кинопроизводство попросту развалили. Да и серьёзной проблематикой мало, где интересовались. В ход шла политизированная халтура, закреплённая за благонадежными сочинителями. А он, писавший ответственно, принудить себя заняться ею не мог.

 

Ну, а Катя его была художницей, вела детскую студию. Упирала больше на угасавшие традиции народных промыслов. Нынешние лотошные поделки осмеивала и кропотливо пыталась овладеть старыми стилями. Её студия с конца мая распускалась на каникулы, и потому они с Игорем загодя подкапливали на лето. Вот об этих-то средствах, растраченных до срока, и горевал он сейчас.

 

- А как ты думал? – теперь, по катиному плану ухода от попрёков, настал черёд нотации. – У нас кроме этого дома, ему завтра после обеда – сто лет, и квартирки тесной, ничего нет. И уже не будет. И нам ещё на питании экономить? Пожалуйста, экономь на себе. Ты у нас тощий-тощий, а поесть любишь. И от водочки не откажешься.

- Какая водочка?! Раз в месяц?! И почему я тощий?! Я поджарый! Таким должен быть! Волка ноги кормят!

- Вот что, отец, - Катя, не отвлекаясь на его обиду, добралась, наконец, до главного. – Собирайся-ка в Москву. Привезёшь краски в тюбиках, кисти, ещё кое-что. Я список составлю. А главное – пятифигурную заготовку под матрешки. Ту, где уже рисунок. Понял? Я распишу и продам. Есть знакомая – спрашивала. До зарплаты дотянем. Но придётся меня разгрузить, сыном заняться.

- Да кому эти матрёшки нужны?! Развелось как тараканов! Зря тридцать тысяч прокатаю.., - Игорь давал попятную, но ещё ворчал «для порядка». На самом же деле, ему самому захотелось в город: тоже поискать заработка и от скучных домашних обязанностей отвлечься.

 

- Пап, а пап? – поспешил вдруг подать голос Валера. – А ты мне в Москве какую игрушку купишь? – мальчик был он бойкий и громкий, отчего на деревне его прозвали «пистолетом».

- Привез бы, милый. Да деньги у нас кончаются. Может, бабушка что передаст, - отец постеснялся смотреть сыну в глаза и тоскливо уставился на его осмолёную ярым солнцем верхушечку уха. – Если обещаешь маму без меня слушаться.

 

Он вернулся на другой день под вечер. Катя развешивала у крыльца прополощенное бельё, а Валерка обдирал на грядках тощие, не успевающие наливаться при его аппетитах, стручки гороха.

- Ну, как вы тут без меня? – распахнул Игорь калитку.

 

Жена насторожилась – тот беспричинно, широко улыбался и выглядел бодрым до суетливости. Таким он обычно бывал в подпитии. И она, закончив с бельём, повыгнулась спиной и расправила плечи, будто борец перед схваткой. До борца она, правда, плотностью не дотягивала, хотя и статной была.

- Всё привез? Ничего не забыл? – её складный, слегка вздёрнутый носик так и вытянулся к нему навстречу – чутьём она обладала отменным и крепкие запахи угадывала на расстоянии.

- Всё, всё привез. И даже – больше! – Игорь, вальяжно поиграв голосом, под конец вдруг подмигнул.

- Сколько выпил, паразит? – Катя уже серьёзно раздражалась. Мужа в «подогретом» состоянии не выносила: того вечно распирали бурные – от обожания до нетерпимости – чувства и несбыточные идеи-прожекты. Он мог приставать, собеседовать ночь напролёт, а весь следующий день оба ходили разбитые, и она оскорблённо повторяла: не умеешь пить – лучше совсем не пить.

 

- Что-что? – насупился тот. Медленно поставил на траву сумку: - Опять себе позволяешь? Да я все подмётки стоптал, работу искал! Вот, специально в счастливых мотался! – приподнял и вытянул для убедительности ногу в старой разваливающейся туфле-мокасине. В этой обувке он объездил когда-то полстраны – лучшее время жизни – а теперь надевал изредка, для удачи.

- И нашел! – выкрикнул, задираясь. – И не пил ничего! Ни грамма! – он уже грохотал «праведно» на всю деревню. – А если б и выпил?! Хватит мелочиться! Нищета совсем искалечила! Когда жить начнём?! А ты из какой норы, вообще, появилась, кобра? Ты ж с людьми не разговариваешь – ты шипишь! – та, и впрямь, смахивала сейчас на это существо: упираясь руками в бёдра, чуть покачивалась и не сводила серо-стальных глаз. – А ещё к детям подпускают, - начал стихать муж, уже всерьёз опасаясь скандала.

 

- Иди, иди ко мне, - её приглушенное спокойствие не сулило приятного вечера. Но он шагнул безбоязненно, и та убедилась в своей ошибке.

- За такое обращение с женой ты даже шипенья не достоин. Твое счастье – устала я сегодня. Целый день на солнце, - признать ошибку она явно не спешила. – Ну и видок у тебя! Рассказывай, что там стряслось?

 

- Погоди, сейчас, - Игорь, когда появлялось дело, бывал хоть и шумлив, но не злопамятен. Вот и сейчас откликнулся охотно – самого подмывало скорей поделиться. Но начал не сразу. Сперва посадил к себе на плечи Валерку – тот, пока они примеривались ругаться, бросил свою грядку и молчком полез копаться в сумке – и покатал его по палисаднику.

- Славка хочет журнал издать. В рекламных, видно, целях. Предложил редактировать. Он мужик серьёзный, заплатит прилично. И дело чистое. Что думаешь, Катерина? Помнишь Славку? Одноклассника моего? Предприниматель, который…

- Ещё бы! Он меня по телефону в гости зазывал. С тобой или без тебя – на мой выбор.

 

Этот обыденный тон Кати в разговорах о важном действовал на Игоря похлеще крика. Он ссадил на землю сына и оторопело, не успев оскорбиться, уставился ей в глаза. А в ответ встретил скрыто-задорную усмешку, будто не муж он ей вовсе, а так – женихается.

- Когда? Мы же давно не связывались.

- Года уже два.

- А-а! Поддатый был, - полегчало у Игоря на душе.

- Твой друг – тебе видней, - съехидничала Катя.

- Поддатый, поддатый! – ему хотелось отвести дурной намек, разубедить её и себя. Иначе работать будет невозможно. А, может, она нарочно задирает? – с неё станется.

- Игорь, мне это безразлично. Я просто не люблю, когда ты обольщаешься.

- Нет-нет. Ты не так поняла. Я же встречался тогда с ним. У него дела неважно шли. Тосковал. Вот и «разгружался», названивал. Мечтал скорей «на крыло встать». Деньги для него – приращенные мускулы, возможность к лучшему влиять на жизнь: работу людям давать, культуре помочь. Телевидением интересовался. Одного боялся: мир денег подчиняет. Нужен сильный характер, чтоб им овладеть. С тех пор «завязал». Даже курить бросил. И всё переживал: на театры, на книги времени совсем нет. А после уже не звонил. Нет-нет! Мужик он толковый, тверских кровей. Правильно мыслит. А начинал-то с кооперативчика захудалого. Я не предполагал, что подымется. Значит, прирастил мускулов, раз журнал потребовался. Я ему с удовольствием помогу. И он не обидит. А я ведь случайно позвонил ему. Всю Москву обегал – ничего! А под конец как толкнуло что-то – дай позвоню! А он мне выкладывает идею! Что думаешь, Катерина? Впрягаюсь?

 

Она понимала: отговаривать сейчас, противиться – веских доводов нет. Не послушает он в этом своём настроении. Но и в удачу не верилось. Такие уж они люди – не «вписываются» в современные отношения.

- Чем он занимается, напомни?

- Керамикой торгует: строительной, бытовой. И услуги соответственные. Не знаю толком.

- Лучше бы производил что-нибудь.

- Ты, Катя, слабо в экономике разбираешься, - снисходительно улыбнулся муж – попал таки на своего «конька». – Он-то как раз и производит – ус-лу-ги! Один из наиболее ходовых рыночных товаров! Объём спроса и предложения на услуги, их многообразие – верный показатель благосостояния общества. Именно здесь лежит основа искомого «среднего класса», гаранта стабильности.

- Старо, - поморщилась Катя. – О «господах средней руки» я уже где-то подробно читала. Но нам что до того?

- Зря язвишь. Это очень важный вопрос. Я тебе уже объяснял смысл происходящего…

- Смысл я без твоих объяснений понимаю, - перебила она. – Услуги, они услуги и есть. На панели тоже услуги. Общий рынок! – вскинула вызывающе голову.

- Ну, Катя! Тебе, правда – в сатирики пора, - Игорю очень нравилась она такой: насмешливо-гордой, неподступной в своих мнениях, пусть часто и странных. И он, остывая от спора, залюбовался женой. А вот эта способность от души любоваться женщиной и привлекла к нему когда-то Катю.

- А тебе пора в избу, публицист. Хочешь есть – мой руки, - под этим взглядом мужа усталости её как не бывало. Его настрой передавался ей.

 

Игорь мигом подхватил поклажу, обнял жену за высокие плечи и, прижимая крепче, повлёк на крыльцо. Для Валерки места на лестнице в ряд с родителями не осталось, и он сзади ухватился за ручку сумки:

- Пап?! Смотри! Я нести помогаю!

В ответ взрослые счастливо и немного смущённо улыбались.

 

А потом они ужинали, и он долго что-то объяснял ей «с пятого на десятое» о положении в производстве, сравнивал с прошлым, выделял полезные стороны у рынка, осуждал недостатки, а главное – размышлял о путях улучшения, очеловечения нынешнего уклада.

Она слушала охотно. Только не груда сведений и положений, эта масштабная суета, привлекала её. Просто, она любила его неравнодушие к жизни. И это было в нем самым желанным.

 

И уже ночью, полусонные, они вернулись к недоговорённому:

- Эх, Катенька… Надоела бедность проклятая. Вечно гроши считаем. И тебя жалко, Валерку, - он бережно исцеловывал её глаза, брови, лоб.

- Смотри сам. Не обольщайся, - свет уличного фонаря мягко выбеливал сквозь занавеску её правильно-округлое, лишь чуть широковатое к подбородку лицо, и в этом тихом бело-голубом свете тёмные волосы Кати казались чернее, а припухшие губы – полней. – Натужная у них жизнь какая-то. Органики нет. Услуги, прислуги, фуршеты разные, банкеты, а на книгу – времени нет. И вечно интерес почему-то деньгами надо подстёгивать. Будто, у людей ничего другого не осталось? А в жизни, ведь, столько всего глубокого. Часто высказать трудно. Легче бывает изобразить… Да, стеснённость – не подарок. Это ясно. Но и того их другого не надо. Голова, руки есть – не пропадем.

 

Вдруг Игорь замычал досадливо и приподнялся на локте:

- Совсем забыл сказать! – едва не перешёл на голос – до того они шептались. – Он через два дня приехать назначил.

- Ну почему ты сразу не встретился? – вздохнула она.

- Да выходные начинаются… Слушай? А, может, аванс у него попросить?

Катя обняла его за шею и притянула к себе:

- Всё. Баиньки, папа. Раз надо – отправишься. Мама приедет – у неё одолжу.

 

И снова Игорь собирался в Москву. Жажда работать росла, и вместе росли добрые, подогретые памятью чувства.

- Может, угостить его чем-нибудь?

- Кабачков молоденьких возьми, - Кате передавался его настрой, и она охотно помогала. Сама выбрала и уложила в сумку на колесиках лучшие плоды: - Раз один живёт, значит – готовить приходится, - она знала, что Вячеслав разведён и большую квартиру оставил жене с дочкой, а себе купил меньшую.

 

Затем, перед самым выходом, Игорь долго не мог решиться, какую обувь надеть. Катя настаивала на приличной. В ответ он сопел, кряхтел, а после молча полез в старую. Всё на прежнее счастье уповал…

 

Наконец, полюбовавшись на дорожку спящим сыном, тронулся. Катя вышла с ним за калитку и отчего-то тревожно смотрела вслед, пока его не скрыли за поворотом гравийки сонно-тихие берёзы.

 

Москва изнемогала от духоты. В конторе с модным названием «офис» кондиционеры и вентиляторы трудились истово, наравне с людьми, но воздух оставался тяжким – окна выходили на проспект.

Игорь забыл, что кабинет Славы, плотно всегда закрытый, находится в центре коридора и промахнул до самого его конца, едва не вкатив свою тележку в озеркаленный доверху торец.

 

Слева, из рабочей комнаты со снятой с петель дверью выглянула женщина. Игорь кивнул:

- А Вячеслав, э-э..? – отчество не припоминалось.

- Вячеслав Геннадьевич скоро освободится. Присядьте, - пригласила она по-домашнему мягко, и тот, поблагодарив, опустился на крайний стул.

 

В этой заставленной компьютерами комнате он высидел, приглядываясь, около получаса. Отметил, что женщина, его где-то возраста, не накрашена. Значит, даёт им Славка послабление. Зато мужчины заходящие-выходящие – строго в галстуках и в «хрустящих» сорочках. Сущие клерки! И ещё обратил внимание: служащих во всех помещениях человек до двадцати, но тихо. Слышно, как вентиляторы шелестят. А главное – люди всегда знают, чем их глава сейчас озабочен, и занят ли, и когда освободится. Будто у того дверь нараспашку, а кабинет – проходной двор! К Игорю так и обращались мимоходом, но вежливо: обождите ещё немного. Он уже почти закончил важный разговор. Ну, прямо таки японская «фирменность»! Да, жизнь тут намертво привязана к своему «родителю» и не мыслима без него. Понятно, отчего дельцы предпочитают заведениям свои имена присваивать… Вот какие приходится «премудрости», известные в капитализме каждому с пелёнок, в его-то годы постигать!

И Игорь, слабо улыбаясь в ожидании встречи, исподволь примеривал на себя эту размеренную деловую обстановку.

 

И вот Вячеслав принял его. Не здороваясь, не подав руки, наработанным коротким жестом повёл на ближний «совещательный» стул.

- Как жизнь, рассказывай? – на его крупном дрябловатом лице обозначилась чуть видная улыбка.

- Потихоньку, - Игорь непривычно оробел. Так робеют перед экзаменом: - На грядках копаюсь.

- Бросал бы ты ерундой заниматься. Приходил бы ты ко мне. Видишь, я в делах весь, - Вячеслав явно приценивался исподлобья, чтобы выражения глаз его не увидали.

- Было б дело стоящее, а работать я люблю, - Игорь спешил уверить друга в своем желании. Но и сам изучал того. А тот с последней их встречи явно осолиднел. Никакой суеты – сама степенность! А живот уже переваливает через брючный ремень. Оттого и сидит хозяин наклонясь плечами к столу. Скоро на подтяжки перейдёт. Он всегда-то предпочитал дородность, вот она и давит его: глаз мутный, сам – вялый. И вентилятор перед лицом не поможет. Игорь, на правах старой дружбы, позволял про себя некоторую иронию.

 

- Дело я задумал крупное. Но прежде кое о чём должен узнать. Я ведь помню, голуба моя, как мы когда-то время с тобой убивали, - он снял дорогие очки в строгой оправе и двумя пальцами сжал переносицу, будто скупые слёзы отер. А затем посмотрел холодно, проницательно: - И условия успеха я тебе тоже, помнится, излагал. С тех пор я их выполняю. Результат видишь сам. Поэтому, спрашиваю прямо: какие у тебя отношения с алкоголем?

- Выпить не откажусь. Особенно – за чужой счёт. Но без запоев, - пошутил Игорь.

- Хорошо, что сознался, - тот шутки не понял и заговорил ещё внушительней. – Я сразу вычислил. Выглядишь неважно.

- В самом деле? – Игорь провел пальцами по запавшей щеке и решил «попридуряться». Иногда он поступал так в работе, если приходилось разбираться в непростых людях и обстоятельствах. Бывает, нужно по-детски, в общем-то, прикинуться, и когда с тобой перестают считаться, открывают бездумно такие стороны характера, подробности отношений, какие известны только своим.

 

- Да, голуба моя. Ведь я знаю, как это зелье человека губит. Наполовину из-за него семью потерял. Ты это знаешь. А в чем главная опасность? Накопляясь в клетках, алкоголь питает собой организм, иссушает и убивает его. Тебе это известно?

- То-то, я смотрю, ослаб, - Игорь печально помотал головой. - Думал – от овощей. Я и тебе кабачочков привёз – с грядки, молоденькие. Там, в коридоре стоят, дожидаются.

 

Вячеслав поморщился, и что-то сходное с жалостью мелькнуло в лице:

- Могу предложить помощь. Завтра утром свезу тебя к одному доктору. Закодируем, обезопасим тебя для твоей же пользы. Представь: необходимо на презентации быть, а ты – с похмелья. А ведь ты лицо фирмы представляешь. Как с тобой поступить? – и Вячеслав принялся повёртываться туда-обратно в своём подвижном кресле: то ли нервничал из-за будущих негодных поступков того, то ли своему вентилятору неосознанно подражал...

 

- Да убить мало, - трагично скосил зрачки к переносью Игорь. Целый театр «Кобуки» с гневом на самого себя получился!

- Пойми, голуба, - повеселел хозяин. Откинулся к спинке. Картинно вытянул из-под кресла затекшую ногу: - Успеха не добиться, не пресекая вредных и даже отвлекающих привычек. А теперь, если ты согласен со мной, можем перейти к делу.

Игорь торопливо закивал. Кажется, он достигал цели, и ему оставалось внимательно слушать. Публициста вёл уже профессиональный интерес.

 

- Я задумал подобное издание, - протянул Вячеслав красочный, в полсотни страниц, германский журнал по керамике.

Игорь пролистал, пытась угадать содержание разделов:

- На какого читателя расчёт?

- Профессиональные круги: производители, торговля, сервис, - в речи Вячеслава появилось что-то резкое, рубленое.

- Характер текстов?

- Две трети – общекультурный. Треть – технический: производство, технологии, «ноу-хау». Рекламы немного. Тематика: всё по керамике как можно шире. От стоматологии, унитазов до Севра и Мейсена, - хозяин оживился и близоруко-усталый взгляд обрёл цепкость. – Я по старой дружбе могу доверить тебе всю литературную часть. Задача – связь с производством, управленцы, наука. Предлагаешь подавать к публикации материалы. Но печатаем бесплатно.

 

Игорь слушал и недоумевал: кто станет подавать «за так»? Выкладывать разработки, замыслы? Хотя бы журнал имел уже рекламный вес, хождение. И потом, отчего сразу такой разброс, как у «ошпаренного плюрализмом» дешёвого газетчика? Явно спешит. И либо не понимает всей трудоёмкости задуманного, либо очень состоятельный человек, либо…обычный расчёт на нищету подобных Игорю журналистов, промышленников, типографов. Но какая за этим цель? Реклама, говорит, мало его интересует…

 

- Будут загранкомандировки на выставки, ярмарки. Задача та же – сбор информации. Она должна быть подробной, достоверной. Всё закладывается в банк данных.

Вот и встало всё на свои места. Правильно мыслит тверской мужичок: наиценнейший товар – информация. Спешит оседлать, покуда «ниша не занята». Идет «ва-банк»! Правда, по-дешёвке. А все эти «общекультурные» тексты – прикрытие. Как и весь журнал вместе с ним, с Игорем, впридачу – только средство и орудие производства денег. Оставалось узнать, во сколько оценит новоявленный «столп отечества» своего бывшего друга вкупе с его образом жизни, привычками, внешностью?

Запищал, замигал глазком-лампочкой пульт. Вячеслав снял трубку, недовольно о чем-то выслушал.

- Сейчас вернусь, - нехотя оторвался от стула.

 

Игорь, оставшись один, прогулялся по кабинету. Задержался у зеркала. Что за «печать порока» нашёл Славка в его лице? Обычное лицо: сухощавое, загорелое, обросшее жидкой бородкой и усами, что отпустил в деревне – лень бриться. Глаза красноваты? Так, недоспал. Взгляд невесел? Отчего же веселиться? Но, зато и не мертвящий, как у того. А вот чего уж нет в нем, Игоре, вовсе, так это выражения обязательного для подобных мест довольства. Может, именно эта «диковатость» их тревожит? Да, физиономия для лазутчика по сбору информации явно провальная.

 

Вячеслав вернулся едва не разгневанный – внизу у рабочих побывал:

- Что за народ такой?! Я из своих денег плачу – и ни на грош уважения! Думают, я их обсчитываю! Волками смотрят! Ведь всё равно эти деньги пропьют! – и он тряс головой, снимал и надевал очки и промокал платком лоб.

 

- Итак, что осталось обозначить? Периодичность – раз в месяц. Пилотный номер – к середине сентября. Через день хочу слышать общую концепцию: разделы, рубрики и так далее. Изучи дома, - протянул несколько брошюр. – Кладу тебе для начала полтысячи долларов.

 

И вновь Игорь изумился. Даже брови полезли вверх и лицо вытянулось. В нереальные сроки «по старой дружбе» тот «три шкуры» собрался с него спустить!

- Так-то, голуба моя. Начинай жить, - по-своему прочитал Вячеслав его удивление. – И запомни: обо всем, что здесь слышал, мои «холуи» знать не должны, - кивнул в сторону двери. – Под журнал откроем независимую фирму. Во главе – моя дочь. Это будет ваше дело. Помнишь её?

- Ещё бы, - грустно усмехнулся Игорь. – Вот и выросла. А когда-то ты коляску её пивом уставлял. Бутылок пятнадцать вмещалось. И на стадион шли расслабляться. Помнишь? Легко жили…

- Оставь, - сморщился он. А когда Игорь уже поднимался, небрежно вдруг очертил пальцем кружок на уровне лица того. – Да, а когда ты начнёшь брить это?

 

Игорь возвращался к семье, к дальнейшей их жизни точно оплёванный и пришибленный. Действительно, мир денег подчиняет. Он только попробовал занести ногу в полуразбитом своём мокасине к его порогу, и то в себя прийти не может. А уж за порогом-то вовсе придавит ниже земли! И стоит ли мнить победителями тех, переступивших? Стоит ли ради такого успеха страстишки свои, слабости житейские вовнутрь загонять разной химией-магией, чтобы на их место сильнейшие возводить? И может ли быть какой-то путь к какому-то совершенствованию при подобной основе? Или права его Катерина, что не спешит разменивать своих старых стилей? Как якорь она у него. И так должно быть. Ведь, ему трудней держаться. Он мужчина – не может без общественного интереса.

 

На душе отпустило только дома, когда Катя своим лёгким смехом отогнала хмарь. Всласть нахохоталась – Игорь, ободрясь, передал всё в лицах. Но особо растрогали её пятьсот долларов. Совсем никчёмный у неё муженёк, раз даже за такой окладец зацепиться не смог!

 

На другое утро Игорь встал позднее обычного. Хмурый, вышел к завтраку. То ли к перемене погоды, то ли из-за вчерашнего разболелась голова. С ночи засомневался в правильности выбора. Неужто, так жить им и дальше – одним днём? Ну что за дурак он за такой «вывернутый»! Взять бы ради семьи и сломать себя разок. Встать в «общий строй». И многие проблемы - решены! И ведь ещё не поздно…

 

Ели молча. Он долго сопел, кряхтел, незаметно поглядывал на Катю, на Валерку.

- Что за шишка на лбу? – спросил вдруг строго.

- А ещё локоть и коленка содраны, - подхватила мать.

- Это меня земля наказала, - серые чистые глаза сына смотрели младенчески-безвинно.

- Это за что же? – отец не смягчился, а напустил строгости ещё.

- А что от мамы убежал без спроса, - Игорю отвечала сама кротость, и он подозрительно скосился на жену.

- Что это он сегодня такой послушный, правильный? – нечто вдруг из вчерашнего почудилось ему за всем этим.

- Вкусненького надеется получить. Пора бы, отец, такие вещи понимать, - уколола Катя. Это значило: мало сыном занимаешься.

 

Игорь засопел глубже, но смолчал. Настроения связываться покуда не возникало. Позже припомнит, в разгар деревенской скуки… Такой уж по-славянски воинственной была их любовь. Порой и окружающих не стеснялись, навроде той Одарки из «Запорожца за Дунаем»: «Та нехай же ж бачуть люды»!.. Пережитки общинного строя – шутил Игорь. Что умные скроют, эти напоказ выставят; и наоборот. И оттого слыли неблагополучной парой.

 

Валерка, сметливый как все дети, по настрою родителей понял: ничего «такого» не будет. А мама хоть и выдала его, так она же побалует. Но на всякий случай спрятал смышлёные глаза и завозил ложкой в тарелке. А размесив, раскрутив манную кашу до самых краев, решил подластиться к отцу, для верности:

- Пап, а пап? Смотри! У-у, какое болото получилось! Смешно, да?

И тут Игорю до конца всё стало понятно. И он рассмеялся:

- Это точно, милый! Болото – так, болото! Будь здоров!

 

 

Попутчики или

«На что человеку даётся культуры?»

(путевой очерк)

 

С этим человеком я был знаком всего два часа – время, за которое пробегает быстрый «Икарус» путь от Костромы до Ярославля. И случилось так, что мы даже имён друг у друга не вызнали, остались просто попутчиками.

 

Разговор наш завязывался в тот морозный вечер ещё у билетной кассы костромского автовокзала. Я уже получил в окошке положенный по тогдашнему моему студенчеству льготный билет и сгребал с тарелки мелочь, когда услыхал над ухом глуховато-грустное:

- А я своё уже откатал. Непросто теперь к полной цене привыкать. Но человек должен приучить себя ко всему. И лучше – наперед.

 

Я обернулся. Передо мной стоял он: высокий, крутоплечий, осанистый. Тяжелое драповое пальто сидело ладно, чёрная шапка жёсткого зализанного меха высилась грозной папахой, не закрывая крупного бугристого лба, а белое широкоскулое лицо с кирпичного отлива бородкой казалось тщательно умытым и щедро протёртым дешёвым одеколоном. Этот одеколонный запах был силён, забивал сейчас остальные вокзальные запахи и шибал в нос, что ветер – снеговой крупой в стёкла.

 

Встретив упрямый взгляд его серых, под тяжелыми верхними веками, глаз-щёлок, я привиделся себе маленьким, растрёпанным и бесцельно-легким в этом чужом заснеженном городе, откуда никак не удавалось выбраться. Ответил первое, что пришло в голову:

- Как узнать, что впереди ждёт? К жданному готовимся. Нежданное переживём.

- Ну, а я так думаю: ненормально это, временно.

- Что ненормально? – не понял я.

- Давно пора нашу жизнь к разумному порядку приводить.

 

Я растерялся. Начало разговора напоминало бред. Но и ответить что-то требовалось, из вежливости.

- А вы, значит, студент вчерашний? – по лицу его я догадывался, что он помоложе меня года на два будет – такой уж мой институт был «великовозрастный» - но обращался к нему с провинциальной уважительностью.

- Дипломник местного сельхозинститута.

 

Он купил свой полный билет и мы, дожидаясь посадки, взялись прохаживаться по пустому зальцу, украшенному, как это водится в общественных местах, вялыми пальмами в кадушках, да ещё некой попавшей в плен зеленью, смахивающей на молоденький папоротник.

Курить мой собеседник – не курил, презирал вредное баловство это, а вот когда узнал, что я из киноинститута, его будто подменили: завёл долгий обстоятельный разговор о кино. Как и многие, он любил его и считал и себя почти специалистом в этом деле. Как и многие, смотрел всё подряд без разбору. Как и многим, ему редко, что не нравилось.

Очарованный «волшебным фонарем» человек вскоре съехал на обсуждение «творческих портретов» и то и дело пытался заглядывать мне в лицо. Оказалось, он не пропустил ни одного вечера встреч с заезжими знаменитостями, ни одной шумной премьеры. И здесь ему всё нравилось тоже. Особенно – «творчество Рязанова». Но мало, мало проводилось, по его словам, подобных мероприятий. А так они нужны, ежедневно! Особенно – им, молодым. Нужны, как «дыханье большой цивилизации, как приобщенье посредством искусства к мировой культуре»!

 

Он всё пытался втянуть меня в этот монолог, но мне, промёрзшему и усталому, вовсе не хотелось обсуждать «творческие потенции и искания». Наоборот, сделалось скучно до зевоты и лениво подумалось:

- Э-э… Кажется, я снобом становлюсь.

Но честное слово: так не грела та болтовня, где неизвестно на чём сошлись бы наши вкусы. Союзника из меня не получалось, а спорить и переубеждать взрослого человека, да ещё с дипломом – занятие бесполезное. И всё таки парень расшевелил меня немного: я вынужденно одолевал свою раздрызганность и искал возможности сбить разговор, повернуть на что-нибудь живое.

 

Но тут объявили посадку. Пришлось подхватывать свою большую, в полчемодана, сумку, в которой привозил дядьке в этот голодный город продукты, и подаваться к автобусу. А за стенами выстроенного на бугре вокзала всё неистовей билась и теряла залётной куропаткой перья пурга.

 

Но знакомство наше этим не закончилось. В салоне парень нарочно уселся рядом и притиснул меня к окну. И оказалось – общение наше только начинается.

- Эх! Знали б вы, как нам в провинции настоящей культуры не хватает! Вы поглядите: у вас в одном институте сколько мастеров мировых преподает! Кто там у вас? – взялся он за старое и приготовился загибать пальцы.

- Извините, - увернулся я. – Сами-то вы костромской?

- Не-е, я с володимирщины, деревенский. Техникум кончил, в армии десантником отслужил, - в баске его скользнула гордость. – А вернулся – меня послали за высшим образованием.

- И кем теперь стали? – я заторопился, боясь уже выпускать разговор.

 

Парень сник и отвернулся.

- Так, по инженерии.

- Дело прекрасное, нужное.

- Дело-то очень нужное. А только я его ещё в техникуме изучил. Чего мудрёного пару узлов да тройку формул запомнить. Да если практику имел! – он раздосадовался было, но опомнился. Отбросил пренебрежительность и вернулся к солидности и уверенности: -

Инженерить я б и без института смог.

- Зачем же поступали тогда?

- Так, а я о чем толкую! – вот тут он взорвался. – Культуры ж набираться! Цивилизованности! Это ж для нас самое главное сейчас! О чём говорят везде и пишут?! Без этого нам – крышка! А вот у нас что дают? Голый предмет по конспектам! Вот и приходится рыскать, добирать. Ну я-то, ладно – жизнью битый, - он шумно выдохнул и ладонью рубанул воздух. – Меня, допустим, не проведёшь. А мальчишечки мои в группе? Молоденькие, жизни не видали. Они как? Им считывают с тетрадки пожелтелой, а они рады строчить. Я подобным преподавателям обычно записку пишу: почему вы читаете? Где ваша неповторимая личность? Читают! Я опять пишу – опять читают! В третий раз пишу – всё-равно чи-та-ют! – разгорячившись, он выкрикивал на весь автобус, перекрывал уютный гул мотора и беспокоил дремлющих пассажиров…

 

- Наверное, предметы излагают точные, строгие. Нельзя ошибиться.

- Да так-то вести любой сможет, - отмёл он небрежно мое возражение. И вдруг нахмурил лоб: - Я вот всё думаю: меня при кафедре оставляют и неужель я точно таким стану, как эти?

- Погодите. Как это, оставляют? Ведь вас хозяйство учиться направило. Затраты оплачивает. Значит, вернуться обязаны.

- Приказ по партийной линии – оставить. А куда я против приказа? Я человек общественный. В партбюро факультета состою, в народной дружине. Оперотряд возглавляю. Я ж и самбо знаю, и дзю-до обучен, и боксом умею. Сколько мы хулиганов обезвредили! Кое-кого побить приходилось. Так что, я кругом на виду. Против приказа мне никак нельзя. Как в армии: куда прикажут, туда повертайсь, - в его голосе я неожиданно услыхал то ли злорадство, то ли настоящую радость оттого, что всё уже за него решено, расписано и не придется ломать голову над собственным будущим.

– Я и подчиняюсь. Одно любо – ребятки меня знают, уважают. Сколько я для них нагрузки общественной вынес! Сколько они от меня выучились! Что сам узнаю – им несу. Клуб знатоков организовал институтский. Так ребятишки мои прям на глазах плечи развертать начали! Уж не отсиживаются, преподавателей замшелых сами прижимать учатся! А многие аж больше меня знать стали. А я радуюсь. Радуюсь! Стараюсь ещё больше знаний им собрать, донести. Ну и сам, конечно, не отстаю. Нельзя. Я лидер. На меня равняются!

 

Он смолк. Переводя дух, огладил свою шёлковую бородку. Затем распахнул тяжелое пальто и вальяжно откинулся на спинку сиденья.

- Вот, недавно игра у нас была, Японии посвящённая. Сколько ж люди узнали всего полезного. Вы слыхали, что за страна – Япония? – лукаво глянул мой попутчик.

- Кое-что слышал, - передёрнул я суетливо плечами. – Смотря, о чём…

- Ну-у! Это удиви-ительная страна! С древнейшей культурой! О Японии знать нам всем надо. Многому подучиться можно, - и парень, победно окинув взглядом меня, столичного, принялся повествовать о Японии.

 

Битый час раскрывал он передо мною познания о скалистой, но ухоженной стране с трудолюбивым благовоспитанным населением. А я уставился за окно, выискивая хотя бы тени бессветных в поздний час деревень, будто блуждающих в свирепой снеговой круговерти – жильё, раскиданное вдоль старинного тракта. Так веселей ехать, когда на душе тоскливо. А если едешь ночью, в непогоду, куда как теплей ещё и припомнить, что же было когда-то заветное на этой самой земле? Тогда отпускает дорожное чувство заброшенности, одинокости среди попутчиков. И не нужны случайные беседы. Зримо крепчаешь душой, веселеешь до дерзости. И тянет вдруг людям открыто в глаза посмотреть.

Встрепенёшься эдак, оглядишься соколом! И…обмякнешь вновь в своем глубоком кресле, сильно смахивающем на люльку. Приличия, испытанная ширма несовершенной натуры, не позволяют.

 

Вот и тогда помыслилось: а ведь именно здесь, по этим дорогам текло выручать страну в истоках былинного семнадцатого века вольное народное ополчение. Текло выручать страну, задавленную жестокостью, обманами бесталанных правителей и сварами бояр, потоптанную иноземцами.

И с ним теми же раздольями шествовала к выжженной Москве обновленная Российская Держава, павшая было, но подхваченная по зову духовному народной волей и воздетая ею высоко на славные дела. До следующего закабаленья и разора…

И даже почудилось: дух ворвался морозный и свежий в жарко натопленный салон.

 

А сосед мой тем временем говорил и говорил, плёл и путал мои мысли, и мне уже представлялось, что это будет вечно.

К счастью, я ошибся. Парень начал выдыхаться. Склонив голову со вздувшейся на виске веной, смахивающий на античного мыслителя, он натужно вспоминал, чем бы меня поразить ещё. И раз за разом азартно выпаливал, как ударял:

- А ещё, в Японии названий улиц нет. Жители друг друга по домам знают. Иностранцу на такси плохо ездить…

- А ещё, они танкер сконструировали. Он нефть везет и сразу в бензин перерабатывает.

 

Я всё не удивлялся. Но он крепко, видно, решил загнать меня в угол:

- А ещё, японцы очень любят в поездах кататься. Садятся и едут. Даже сами не знают, куда! А ещё! Ещё у них женщины есть учёные. Только, забыл, как они называются. Их специально учат всему, чтоб мужчин развлекать. К такой приходишь, если богат, конечно, и говоришь: давай про искусство разговаривать. И она – разговаривает! – это было как с упреком мне брошено. – И про всё, что хошь, говорит. Такую можно домой на вечер вызвать. А жена не ревнует, не-ет. Традиция у них такая. Вот здорово! Как же их зовут-то? – сморщил лицо, вспоминая. – Плохо, плохо. Какие вещи забываю!.. А! Гейши! Гейши, называются! – обрадовался, точно малолетка. – Образованнейшие бабы! И ведь на что культура у них там дается?! Мешков денежных развлекать!

 

Такого поворота я не ожидал. Засмеялся. А мой попутчик затих, засмотрелся сквозь лобовое стекло на дрожащие синими маячками далекие огни Ярославля. Обиделся, видно. И тогда я отбросил условности и перешёл таки на заповедное «ты»:

- Ладно. Хватит тебе заноситься. Культура-то у них, к примеру, моложе нашей. Это мода у нас такая: раз иностранное, то или древнейшее, или новейшее. Ты лучше вот на что ответь: ты лично, по своей воле, в Костроме хотел бы остаться или домой вернуться?

 

Парень стянул шапку и бережно пригладил жидкие рыжеватые волосы – слишком рано лысеть начал.

- И-и… Дома, конечно. Тамошние мы. И всё, что в городе берём, туда нести должны. Ждут нас, - заскучал.

 

А я припомнил об одном своем знакомом и чтоб растормошить попутчика, принялся рассказывать. Вернулся тот в совхоз агрономом после учёбы. Первым делом приспособил под уборку свеклы картофельный комбайн с небольшими доработками – специальной техники не было. Затем наотрез отказался от шефской помощи из города и «схлопотал» от районного начальства выговор. Но ускорил и облегчил своим комбайном уборку. А после кукурузу прежде срока отказался скашивать и вырастил богатый урожай. А теперь думает по иному распланировать посевную карту – не ради гладкого отчета начальства, а для повышения продуктивности. Молодой этот специалист выбивается со своим хозяйством в лучшие и ещё два года его не смогут выгнать с работы.

 

Пока я нахваливал чужой труд, мой собеседник всё вздыхал да теребил край махерового шарфа.

- Да, - согласился нехотя. – И дел много вокруг, и головотяпства всякого, - но тут же изрек. – А партизанщиной, всё одно, заниматься нельзя. Что вот толку, я по районам ездил. Там погрузчик спроектировал. Там самосвал из рухляди поднял. А доводилось – областного масштаба вопросы поднимал. С той же свёклой. Сколько докладных по инстанциям пускал: зачем её содить, когда бы траву тут ростить, скот умножать? Ну и что? – развёл руками. – По-одиночке не пробиться. Надо нам на самый верх прорастать. А займёмся анархией – страну до полного аврала доведём. Нет, коли уж задание спущено – выполняй. Нам дисциплину требуется повсеместно укрепить. Когда перемены к нам дойдут, она нам, ой, как потребуется! Каждому до ума довесть! Чтоб человек на своём месте как гвоздь вбитый был! Тогда мероприятия активно пойдут. А то у нас шатунов что-то развелось. Вон, у японцев как дело поставлено? У них родным фирмам клятву верности приносят. До смерти на одном месте трудятся.

- Им, наверное, так выгодней и привычней. И работу опасно терять. Вот и приспособились по-своему. А у нас по-другому. Мы от всевластья этого мелочного чиновного загибаемся.

 

- Япония – передовая страна. А законы экономики объективны, - ошарашил он меня изречением. – Всё ценное брать необходимо. Вот, я бы как поступил, вернись в деревню? Эх, вот где культура нужна! У меня всё продумано! Получаю первым делом кабинет свой, -

парень уставился в потолок и размечтался, колупая ногтем толстый прямой нос. – Тут же заставлю полы выдраить и половики настелить. Чтоб не заваливали в сапожищах грязных. Людей к опрятности приучить надо сперва. Не то целыми днями грязь месют и жильё от

свинарника отличать забыли. Как тут фирму уважать заставишь? Потом заведу цветы в горшках на подоконниках, навроде икибаны. А на стенках напишу: «Не курить». Третьим делом запрещу материться. И вот на собрании где-то или ещё, если обложут меня – я не отвечу. Не-ет. Я культурненько так отведу в сторонку один на один и спрошу: я тебя материл? – Нет. – Так по какому ж ты праву обзываешься? Нельзя, ведь. Понял? – По-онял.

 

- А вдруг не поймет – привычка, - испытал я его.

- А не поймет, - парень сощурился недобро, напрягся. – Как под-дых ё..! – матюкнулся неожиданно и для меня, и для себя самого. И испуганно заозирался, не услыхал ли кто из соседей? И облегчённо выпрямился: - Это я так. Пошутил, - слова хоть и звучали добродушно-снисходительно, но сам он всё таки досадовал на оплошность – поджал губы и стиснул пальцы в кулак до белизны.

 

А мне только в первое мгновенье хотелось посмеяться, но больше было во всем этом грустного.

- Ладно. А вот ты со всей этой японщиной распрекрасной хотел бы лично там жить?

- Я? В Японии? – порастерялся тот. – Насовсем?

- Насовсем, насовсем.

- Ха, насовсем. А для чё? Тесновато там. Вот если поглядеть, подучиться да назад.., - и он опять мечтательно закатил глаза.

 

И тогда я обозлился и порушил все нормы и правила воспитанных людей:

- Видишь, ты какой со своими законами объективными! Япония тебе тесна, а Русь к фирме какой-то свести мечтаешь! Хлебнёшь с вами горя, с ученичками! Будто у нас тут учиться нечему!

- А ч-чему? – парень ошарашенно выставился на меня.

- Захочешь – найдешь. Вон, к примеру, известно тебе, что это за город? – кивнул я за окно.

 

Мы уже въезжали в Ярославль и обочь шоссе размеренно тянулись дома-новостройки – унылыми силикатными кирпичами в ряд.

- Известно, Ярославль. Хороший город. В нынешнем году первое место взял в соревновании волжских городов по благоустройству и озеленению, - отчеканил заученно. – Крупнейший индустриальный центр…

- Ты эти сведения для «ка-вэ-энов» прибереги. А читал когда-нибудь, как в шестьсот двенадцатом сюда из Нижнего да Костромы ополченье шло этой самой дорогой? Как собралось тут первое наше вольное всесословное правительство и парламент, которые потом Романовы разогнали. И была здесь столица наша. И оказался Ярославль хранителем народности нашей. А возглавлял всё простой староста посадский. А все родовитые, в доспехах – «самураи», по-твоему – под рукой у него ходили да на поклон приезжали. Они, кстати, тоже любили мужиков как гвозди вколачивать.

 

- Знаю, конечно. Читал, в школе. Только это когда было! Теперь-то какая с того польза?

- Польза? Видишь, вы какие! А тогда не спрашивали. Люди ополченье встречали и всё имущество своё до последней полушки отдавали. И так по всем городам и сёлам. По всей Руси народной! Даже нищие, голытьба, в кабалу отдавались, а деньги Минину несли. А как Русь отстояли миром – растеклись вольными артелями разруху подымать. И такой красоты настроили! Всё уменье своё, всё веселье в память нам оставили, в заповедь! Да в придачу едва не пол-мира открыли, освоили. Те же иностранцы вот этот самый Ярославль тогда «русской Флоренцией» назвали. С лучшим своим сравнивали!

- Прям уж – Флоренцией?

- Да-да. Но русской! Не второй, значит, не «северной» какой-нибудь, подобной, а неповторимой! Только, не уберегли её и многое забывать приучились. Вспоминаем, когда приспичит, да и то нехотя. Потому тебе и не верится. А культура наша всегда на воле держалась, на братстве. Это многим ненавистно. Вот и ты народ мечтаешь как гвозди повбивать. Мало его до тебя вбивали: то цари, то генсеки. Ну, вколотишь? Сам-то что делать станешь? Властвовать и гейшами услаждаться?

 

Он сразу не нашёлся, что ответить. Да и крамолы моей испугался.

- Когда своё по-настоящему поймём, полюбим, тогда со стороны полезное отбирать научимся. Не во вред себе, как у нас водится, - добавил я ещё.

 

Наконец, «Икарус» наш резко свернул с прямопутка и плавно подкатил к автовокзалу. Рейс закончился и мы молча разошлись.

 

Время подвигалось к полуночи. Мне нужно было спешить на поезд в Москву. Но я, распалённый собственными словами, выскочил в центре Ярославля из заиндевевшего, словно морозилка холодильника, троллейбуса и пошёл кольцом по старому городу.

Той пурги, что представилась мне в Костроме белой птицей, здесь не было. Лишь изредка налетала с Волги позёмка, скользила по улицам, вспархивала над невысокими домами и вольно рассыпалась в звёздно-мерцающем небе искристым снеговым пухом.

 

Я брел тихими пустыми переулками под стенами бывших купеческо-мещанских особнячков с мезонинами, тенью выходил на площади к немногим уцелевшим храмам, дивно убранным пятицветным изразцовым узором – к тому воспоминанию о ярославском чуде.

Храмы и часовни оказались снаружи поновлены. Я порадовался. Каково состояние внутри? Я не стал думать об этом. Не хотелось убивать и без того куцей радости. А ещё, помню, сам себя спрашивал: неужели никогда не вглядится, не замрёт восторженно мой безымянный попутчик перед этими последними страницами покуда ещё распахнутой сказочной книги, и так и не откроется ему его собственная душа?

 

P.S. Сегодня, спустя двадцать лет, можно с уверенностью сказать: нет, душа наших «восторженных самураев» не открылась. Они остались всё такими же. А последние страницы сказочной книги перед глазами не желавших читать – захлопнулись. Как и двадцать лет назад взгляду предстоят всё те же «поновлённые стены», уже сплошные богатые декорации с целыми массовыми празднествами, гуляньями. И с нашими «самураями» в восточных халатах, с поясами всяких видов единоборств и со свечками в руках. И всё это перемежается европейскими нарядами и масскультовскими армяками. Занимательная резервация…

Русь же культурно-историческая, духовная в очередной раз ушла «на дно серебряных озёр». И открывается в своей глубине и истине только немногим ищущим, любящим, зовущим. Она, как и «во времена оны», непонятна для людей поверхностных. А вся общественная болтовня о ней всех толков так и остаётся пустой болтовней. Не потому ли в очередной и который уже раз провалены все планы её «реформации» по придуманным, чуждым «лекалам».

 

 

Позднее солнце

(рассказ)

 

Теплым утром одного из тех дней на исходе лета, когда уже скошены хлеба, но земля еще не перепахана под зябь, на площадь обычного среднерусского городка въезжала колонна машин киносъемочной группы.

Площадь была неширокой. Тремя лучами выстреливали из нее улочки, один бок полностью занимало здание гостиного двора с посеревшими от пыли арками и колоннами, и замыкалась она сияюще-белой пятиглавой церковью на вершине бугра по-над самым склоном.

В застойной тишине города захлопали дверцы кабин, с мягким шипом отъехала красная дверь «Икаруса» и люди не спеша, разминая затекшие ноги, ступили на стёртые временем камни мостовой. Разбрелись, ладонями прикрывая глаза от солнца.

Из черной студийной «Волги» точно снизу, из-под земли, выбралась пожилая тучная женщина с розовато-рыжими от закрашенной седины волосами, собранными в хилый пучок. Приметив у церкви солнечное местечко, она разобрала зажатый подмышкой брезентовый стул и уселась, плотно придавив его к земле.

За ее спиной появилась худенькая девушка с канцелярским журналом в твердой обложке. Слабый ветерок порывами набрасывал ей в лицо прядку светло-серых волос и она то и дело вынужденно поправляла их нервным движеньем тонкой руки. Ненадолго они обе как бы замерли: одна – отогреваясь после рассветного дорожного тумана; другая – послушно смиряя молодое нетерпение перед начальствующей старостью.

А с высоты бугра в нежных переливах поздних красок широко видны были окрестности. Сразу от церкви выстилался длинный спуск с полого скользящей и исчезающей в мелком осиннике тропинкой. Совсем внизу из-под серебристого ивняка поблескивала зацветшей медью речка. А еще дальше, за мостом и дорогой, раскинули во всю ширь свои зелено-желтые, с темными прожилками, крылья поля, отороченные по неблизкой околице синими перьями лохматых ельников.

- Люсенька, - глянула снизу на девушку пожилая, - актеры должны быть готовы через полчаса. Поторопите гримеров с костюмерами, - она работала вторым режиссером и звали ее Ниной Федоровной.

- А мы в дороге подготовились. Можете не беспокоиться. Одних осветителей ждем, - услужливой и ласковой Люсе еще не наскучили обязанности помощника режиссера, или по-студийному – «хлопушки», и она отвечала охотно.

- Что ты говоришь! Как не беспокоиться?! На досъмку – всего смена! А без этих планов эпизод у них не монтируется! Сами не продумали, а площадка-то – на мне! А теперь случись срыв – на меня свалят! Да еще постановочные обрежут. Сэкономят! – привычно раздражалась от своих слов Нина Федоровна. А тут и ассистент подогрел: недоросль годов тридцати в неопрятных джинсах-«варенках» и в синей рубахе навыпуск, сам какой-то небритый или еще не обросший толком – не разобрать – на ее вопрос об исходящем реквизите бросил походя, что директор денег не дал и пришлось «крутиться», но всё нужное уже достали и обставляют. И всё это так небрежно преподнес, безо всякой уважительности.

- Ну вот! Вот! Слышала?! – провожая того взглядом, взорвалась Нина Федоровна. – Не беспокойтесь! Ну как не беспокоиться?! Меня никто не предупредил… Сговорились, жулики! Я б из них всё положенное до копеечки вытрясла! Они это зна-ают… Выжить хотят. Показать, что я место зря занимаю, - человек гордый, она о возрасте помышлять не желала, покуда ноги носят, а намекающих о ее недоделках, когда они случались, обвиняла во враждебности. – Нет, не стало порядка на студии. И вся жизнь такая – суета… Ох, Люся! – спохватилась вдруг и начала подниматься. – А про старух-то мы забыли!

- Нет. Я за ними автобус уже отправила. Просто, в спешке этой сказать вам забыла. Извините, - Люся произносила слова врастяжку, пробуя успокоить начальницу.

Та посмотрела пристально, но никакого подвоха не почувствовала – одно простосердечие.

- Спасибо тебе, милая.

Люся от похвалы засмущалась, а следом заспешила на площадь.

 

Подготовка к съемкам заканчивалась. Осветители в болотного цвета куртках растягивали кабели и подключали приборы. Механики, настелив рельсы, укрепляли тележку с камерой. Четверо женщин выкладывали горками на прилепившийся к каменной стене лабаза при- лавок ранние яблоки, сливы, развешивали связки янтарного лука, ки- пенного чеснока – тот самый «исходящий» реквизит, которого и в самом деле оказалось маловато…

Громыхая по брусчатке литой резиной, вывернула из-за лабаза парная коляска с некогда лаковым черным верхом. И, наконец, вслед за ней объявился посреди площади высокий седой режиссер-постановщик в летнем бежевом костюме: тонкогубый, ироничный и элегантный.

Нина Федоровна вовремя успела оказаться рядом и доложила:

- Игорь Евсеич, на подготовку необходимо еще минут двадцать-пятнадцать.

- Хорошо, уважаемая. Мы пока найдем себе занятие, - и он как-то по-полководчески оглядел свое предстоящее «поле битвы». А вокруг уже собиралась «рать» исполнителей в облачениях прошлого века. Подтягивался и «обоз»: ассистенты, реквизиторы, да всё те же гриме- ры с костюмерами и просто подсобники.

- Ну-с, други мои! Разведем-ка мизансценку!

 

Старенький «Пазик», взвизгнув тормозами, остановился под липами у въезда на площадь. Нина Федоровна заспешила навстречу, но ее опередила скорая Люся и успокоительно сигналила оттуда большим пальцем кверху. А у автобуса оправляли синие, в мелкий горошек, платья три старухи и венчиками белели вкруг темных лиц платки.

Подоспевшая второй режиссер профессионально-оценивающе окинула их:

- Переодевать не надо. Игорю Евсеичу понравятся. Спасибо, Люсенька. Возвращайтесь на площадку. Вы должны быть у камеры. А вам, - взяла под локоть ближнюю старуху: некогда статную, а ныне сутулящуюся, иссохшую, - объясню вам задачу, - повела их к низенькой лавке у краснокирпичной стены крайнего дома.

А на площади чем ближе к съемкам, тем больше беготни, криков. Последние приготовления – самые нервные. Собравшиеся было на погляд обыватели, не выждав главного, разбредались по насущным делам в домах, огородах.

Нина же Федоровна в эти важные рабочие минуты будто забылась в простой житейской беседе, заслушалась, завороженная бисерной россыпью исчезающего владимирского говорка:

- Нас на дороге дёвчонка ваша приглядела. Во-он, сопатенька, стоить, - поведывала одна из старух. С глазками живыми, круглыми и с острым, что воробьиный клювик, носом, она напоминала собой белоголовую бойкую птаху.

Нина Федоровна отыскала взглядом Люсю. Та увлечена была тоже, но только речами постановщика. И не отрывалась глазами от его резкого, точно вырезанного из фанеры, профиля.

- И правда, девчонка и есть, - усмехнулась она про себя: представила вдруг ту в платочке на – как придумала называть её волосы – «волнушках». Еще деды, наверно, на земле работали, а эту сероглазую в киношку занесло. Жаль, сгубит и это дитя либо похоть студийная, либо пустая суета. Отвадить бы ее, да поздновато уже. Замутила молодой ум «духовно насыщенная» жизнь.

- Сами-то в богадельне доживам, - продолжала тем временем частить рассказчица. – Хорошо живем, грех роптать. Кормють, слава Богу. Даже пильсины дають. А мы уж всё стары. Подумашь, чё и кормить-то нас? И дом наш – загляденье. Чистенько вокруг.

- И много вас в доме вашем проживает? – у Нины Федоровны к искреннему сочувствию примешалось вдруг неясное недовольство.

- Много, много. Да вот беда – половина неходячи уже. Чёрнонемощных много. Мы за ними и ходим. Кому судно вынесть, кому бельишко перестлать, да покормить, выгулять. Колготно. А летом – в поле прополка. А руки-то ужо не горабкоють, - и старая растопырила пальцы с продубелой истресканной кожей. – Но-ить работать-то надо. Куды ж мы поденемси? Ох-хо-хо… Нет, грех нам жалиться. Государство нас, старых, не оставлят. Вона, монголов к нам возили, на жизню нашу. Рази к худой-то жизне повезуть? Чёму от худой-то научисся?

- И что же монголы эти?

- Монголы-то? А люди как люди. Только-ть говорют наособь.

- Обед наш поели да по-о-ехали себе, - обреченно махнув рукой, добавила к рассказу худощавая.

- Значит, хорошо живете? – Нина Федоровна легонько съязвила – по характеру не могла не «воинствовать», да и по опыту жизни – тоже. – И обид у вас никаких?

Те настороженно переглянулись.

- Нет-нет! Каки обиды? – увела глаза говорливая. Но с языком всё ж не сладила: - Так, огорченье одно имеется, да сказывать уж вам или не надоть?..

- Погодите. Назовите мне сперва имя-отчество ваше.

- Анна Михайловна я.

- Анна Михайловна, при мне можете говорить без опаски. Мы все свои. Начальству вашему не донесу.

Та, ища поддержки, глянула на подруг и решительно поправила съехавший с темени платок:

- Одно у нас огорченье. В церкву по праздникам не велят ходить.

- Как так – не велят? За церковь уже не преследуют. Это самоуправство. Можете спокойно ходить.

- Можно-то – можно. Да начальник не велел. Ослушание. Куды ж мы поденемси?

- Да отчего ж не велел? Какое ему дело?

- Кто его ведает, отчёго? Дед ли его иконы щепал, из иноверцев ли каких?

- Не пойму я вас, женщины, составила, наконец, мнение Нина Федоровна. – Я хоть человек нецерковный, но так скажу: за убеждения всегда бороться надо. Тут либо в церковь ходить, либо.., - и она осеклась – никакого внятного противопоставления в голову не приходило, кроме как «из дому убираться».

- И опять я скажу, - не вынесла короткого молчанья Анна Михайловна. – Хорошо нонче люди живут. Вы посмотрите, каки дома настроили! Каки все нарядны, гладки! Спасибо государству. И детей не забыват, и нас, старых, пригреват. Коли б еще начальники все добры были. А нет – и на том спасибо. То Господь потерпеть посылат нам по грехам нашим. Не-ет, грех нам жалиться. Обуты, одеты, сыты. Однако, как уходила, домишко жалко было. Пока силов доставало, я и садик ростила, и козу держала. Всех внуков на ноги подняла. Шесть душ-ить их у меня. Да дочерей двое. Да еще пятёрых братьев взростила. Картошку на крахмал терла, лучком торговала. С того и кормились. Трудодень пустой был. Ужо после пенсию положили. За глаза хватало. Мне ж ничего не надо-ть. Всё внучкам на книжку шло… Стара я, стара. Сил нетути. Как гора с-под снега показалася, я и ушла. Усадьбу зорить жалко было. Ночью на печи лежишь, как подумашь: уйду, а домишко как ни плох, всё по бревнышку раскатають. Городьбу повалють, сад заростёть. Как люди не жили…

Нина Федоровна слушала поникнув головою. Недавнее раздражение исчезало. Оставалась одна сопричастность судьбе. Всё оголенно ясно. Бросили их, разъехались за лучшей долей дети и внуки. И сколько из них уже потерялось на всех распутьях страны. А сколько еще оставшихся всё пьют и тянут из отчих домов последнее, нажитое за долгие годы негнущейся спиной и пальцами-крючками? А еще, униженным в сиротстве матерям их не дают даже к смерти приготовиться спокойно или озорники-соседи, или иные гулящие люди. То ребятишек зашлют в избы-огороды, а то и сами, дерзкие, безнаказанно побродят не в своем доме, погромыхают жалкой утварью, выбирая что-либо себе на потребу. Вот и бегут старые, немощные под казённое ярмо. И неужели никого не осталось в целом свете – ни родных, ни чужих – кто смог бы поправить оседающий, будто инвалид на протезе, дом, где столько поколений впервые увидело солнечный луч и узнало запах хлеба? Да, больно представлять зарастающие чернобылом да татарником крестьянские усадьбы. Больно еще оттого, что слишком известно ей это уходящее поколение. Знакомы эти, уже выцветшие, глаза. Помнит она их по шахтам метро, откуда начиналась ее самостоятельная жизнь. В подробностях помнит, как попавшие в сеть комсомольских наборов, бежавшие от колхозного бесправия девчонки вкалывали по колена в черной воде, а после долго отогревались, охватив негнущимися пальцами жестяные кружки с кипятком. Помнит, как горланили по вечерам с едким женским бесстыдством частушки. Переполненные наперекор всему жаждой жизни, цвели цветочками! А позже, в войну, студенткой-недоучкой, она с ними и вовсе не расставалась. Эти бесчисленные выступления концертных бригад в промерзших цехах, сельских клубах. Сколько раз она без остатка растворялась на крохот- ных сценах под их взглядами в боевых песнях, стихах, декламациях! Они всегда были благодарными зрителями, едиными в чувстве. И страшно их в чем-либо обманывать со сцены, экрана. Лучше обманываться самой… Да, когда-то они пережили исключительное единство. Такого больше не случалось. В последнее, угрюмое и все более безрадостное время, Нина Федоровна часто начала задумываться: а есть ли и ее доля участия в накопившихся бедах общей жизни? Но каждый раз, размышляя об этом, она скоро увязала в противоречиях того доброго и дурного, что было совершено в стране. И ее поиск оканчивался ничем. И душевного мира не наступало. Что ж! Она – всего лишь обычный слабый человек.

- Чёго ж нам топерь-то жалиться, Федоровна? – будто проникла в ее мысли Анна Михайловна. – Худа без добра не быват. Знашь, как при комбедах певали? – она улыбнулась и вывела дрожащим голосом.

Хорошо тому живется, кто записан в бедноту.

Хлеб на печку подается, как ленивому коту.

 

- Приготовиться к съемке! – усиленный мегафонным эхом, прогудел над площадью приказ.

Нина Федоровна подвела старух к исходной точке. Там гримеры с костюмерами оглядели напоследок всех участников, обдули случайные пылинки. Ассистент оператора еще разок выверил рулеткой фокусное расстояние, а сам постановщик торопился вдолбить одному из исполнителей:

- Вываливаешься, Алеша! Сегодняшний ты. Понимаешь? Ну возомни себя кем-нибудь. «Поповичем» этаким! Идешь, и нет тебе равных! Всё возьму, что захочу! Необузданный!

Подступала та минута, ради которой сюда ехали издали. Второй режиссер привычно подобралась. Она должна замечать все промахи и ошибки и вновь бездумно участвовать в этой смахивающей на жизнь небывальщине.

- Мото-ор! Камера! Начали!

Прозвенел Люсин голосок – нумерация кадра, дубля. Сухо щелкнула ее хлопушка. Мертвенной бледностью засочились осветительные приборы. Солнце будто отступило, притухло среди дня, и полнокровный мир предстал призрачным. Двинулись исполнители. Из-за угла вывернула и остановилась коляска. Покачнулась. Из нее ловко выпрыгнул молодой господин в тесном сюртуке и узких, клинышком, панталонах. Подставил согнутую в локте руку барыньке в бело-голубом оборчатом платье. Навстречу им медленно, поддерживая друг друга, пошли к запертой, молчащей от воскресенья до воскресенья, церкви старухи. Они мелко крестились и под белыми стенами шелестело их сердечное «Трисвятое».

Из-за прилавка торговец наблюдал возню двух пьяных: в пересохшей луже ползали на карачках и бодались крестьянского вида парень и еще некто, смахивающий на ремесленника. Наконец, этот мастеровой в заляпанном глиной фартуке каменщика распрямился.

- У, х-харя! – тряся кулаком, попер на лабазника. – Выпотрошу!

- Эх, азияты вы, азияты! – кротко сетует мелкий лавочник и умильно крестится на купола.

А за пределами этого излучения нервно прихлопывает себя по ляжкам довольный постановщик.

 

Через три часа съемки завершились. Площадь принимала достоверный вид. Освободившиеся от трудов киношники покуривали у автомобилей группками.

К притулившимся под аркой гостиного двора старухам подошел сам режиссер:

- Спасибо вам. Славно поработали. Нина Федоровна, позаботьтесь, - та, прижимая к груди выцветший свой стульчик, держалась позади. – Всего хорошего, - воспитанно кивнул он.

- И вам доброго здоровьица, - закивали и старые.

Нина Федоровна подозвала Люсю:

- Деточка, проследи пожалуйста, чтобы деньги им выплатили. И без очереди. На администрацию нашу надежды мало, - и вдруг, крепко пожав ее запястье, шепнула. – И еще, пока не забыла. Совет на будущее. Ты не против?

- Конечно, - удивилась помощница.

- Не удивляйся, - ласково посмотрела глаза в глаза Нина Федоровна. В нужные мгновения она умела быть искренней и возвышаться над чертой показной вежливости. И тогда некоторая выспренность тона представала естественной старомодностью.

- Люсенька, жизнь непроста. Чем дольше живешь, тем бывает труднее. Не надейся на людей. Не обольщайся. Знай всегда себя, да еще Бога помни.

У Люси вытянулось личико:

- Нина Федоровна, вы так говорите…как прощаетесь.

- Ну и что ж? Студия без меня проживет. Пенсии дожить хватит, - чуть улыбнулась она. – Старость должно встречать достойно.

 

Старухи, получив свои пятирублевые бумажки и со всеми распрощавшись, брели, как и на съемках, поддерживая друг друга – будто сквозь время проникая – под поздним не обжигающим солнышком.

- Слышь, Авдотея? Чё старшой-то говорит? Поработали славно! Да рази это робота?

Ожили от улыбок морщины на лицах.

- Так-то нонче денежки даются! – отозвалась Авдотья, густобровая, по-мужски крупноносая. – Как не жить?

- Вот и ладно. И слава Богу.

Они обогнули церковь, под тихие всплески осин спустились к речке и, перейдя мост, двинулись, щурясь и подставляя лица под небесное тепло, вдоль дороги, куда уже вытягивалась, обдавая их пылью, колонна машин киносъемочной группы. А вскоре свернули в поле на золотую стерню убранной пшеницы. Там, за дальними деревьями, был их дом.

 

Черная «Волга» шла в голове колонны за голубенькими «Жигулями» постановщика. В салоне было душно и пыльно. Нина Федоровна сидела откинувшись сзади справа.

- Скоро дома будем. Лихо сегодня отстрелялись, - глянул на часы водитель, парень лет двадцати пяти. Включил приемник. В тишине мягко зазвучал ноктюрн Шопена. Шофер схватился за ручку настройки, но Нина Федоровна попросила оставить.

- Охота вам эту тягомотину слушать? – фыркнул тот. – Я же засну под нее.

- Это не тягомотина. Это ностальгия.

Парень недоуменно повел плечом, но музыку оставил.

Вдоль обочины часто промелькивали избы. Нина Федоровна провожала их взглядом, словно истосковалась по той жизни за незнакомыми окнами. Выражение недовольства, застаревшего раздражения начало сходить с ее лица. Оно заметно разглаживалось, смягча- лось. Сердце успокаивалось. Тихий ангел пролетел – называли такие мгновения прежние люди. И женщина вдруг поняла: пусть она жила, как все, с ошибками, но не без совести.

- Куда едем, госпожа начальница? – подтрунил водитель. – На студию?

- Нет, домой.

Она обычно не любила этих минут, когда съемки окончены и спешить больше некуда, и потому сколько могла оттягивала возвращение в свою одинокую квартиру, отыскивая всяческих забот еще и еще. Но сегодня на душе делалось уютно от одного уже сознания, что есть ей куда вернуться усталой. Что ляжет она на диван и, укрывшись пледом, возьмет в руки томик Паустовского и станет лежать уморённая суетой и гладить подрагивающую от ласки кошку. И думать о прожитом: таком близком и теплом, как это позднее солнце.

 

 

 

Используются технологии uCoz