«Обстоятельствами всей почти…
истории народ наш…до того
был раз- вращаем, соблазняем и постоянно мучим, что ещё удивительно, как он
дожил, сохранив человеческий образ, а не то что сохранив красоту его. Но он
сохранил и красоту своего образа. Кто истинный друг человечества, у кого хоть
раз билось сердце по страданиям народа, тот поймет и извинит всю непроходимую
наносную грязь… и сумеет отыскать в этой
грязи бриллианты».
(Ф.М.Достоевский)
ПРОЛОГ
Эта история
случилась уже давненько, но всё это время не давала покоя памятью о себе, пока
не положена была на бумагу. А начиналась она ранним утром, когда полусонная и
вечно чем-нибудь недовольная Москва многоглазо дивилась из окон отсыревших
кухонь на крупные хлопья первого снега. Вот в эту чёрно-белую рань на одной из
железнодорожных товарных станций и разбушевалось в раздевалке грузчиков
собрание.
Человек двадцать рабочих в
заношенной спецодежде сгрудились вокруг начальника за длинным доминошным
столом. Голосили разом:
- Вячеслав Андреич?! Ведь как раньше
зарабатывали?! Грузалей меньше было, а получали больше!
- Набрали подзаборников – ящик
ухватить не умеют! В бригадах по двадцать рыл развели! Поди угляди, кто
вкалывает, а кто сачкует! А зарплата одинаковая! Уравниловка!
- Да вы и так всё знаете – из
грузчиков, наш!
- Знаю, знаю, - начальник дистанции
снисходительно хмыкнул. – И поболе вашего. Кончай базар! – перекрыл рыкающим
баском гомон.
В должностные Вячеслав Андреевич
вышел недавно. Но для должности своей будто был рождён. Выглядел
представительно: голубая свежеотглаженная рубашка, чёрный галстук и чёрный же,
с золотыми нашивками, китель. Сложением тоже не подкачал: крупен, русокудр, моложав.
Лицо открытое и будто свежеумытое. Правда, слегка обрюзгло – таким с похмелья
обычно бывает. И держал себя умно: к выкрикам работяг не прислушивался, но
выкричаться давал вволю, хитро перебирая притом подплывшими глазками жёсткие
физиономии подчинённых – как тасовал их взглядом. И понимал, конечно, причину
их недовольства. Коренилась она не столько в его отдельно взятом хозяйстве,
сколько в подавленности производства махиной бюрократии вообще. Но
распространяться об этом здесь не собирался. Он устроил собрание с иной целью.
Завершался год тысяча девятьсот восемьдесят первый, очередной год очередной
пятилетки[1]
построения социально-справедливого общества, записанной в историю, как отрезок
борьбы за повышение эффективности и качества труда, и вот в свете этого главного
требования предстояло ему на скором партхозактиве о чём-то рапортовать… Словом,
был он настоящим путейским генералом.
- Охи-вздохи ваши пускай жёны по ночам утешают, а мне
конкретные предложенья вносите. У нас с главинженером время нет, - глянул
небрежно на притулившегося к подоконнику сухопарого мужчину, скованного тесным
костюмом-тройкой.
А тот всей позой своей и настроением подчёркивал
чужеродность затеянной возне. Начальник недостаточно его ценил, но на его-то,
инженера, оперативном управлении только и держалась бесперебойная работа
дистанции.
Грузчики примолкли, зашушукались.
- А где Витька? – нашёлся кто-то. – Чего молчишь?
Давай выкладывай, до чего додумался!
Вот так, чуть не кулаками, подняли тогда Виктора.
Тот, смущаясь, заскрёб макушку. Выдавил нехотя:
- На звенья б разбиться. А звенья по секторам
закрепить…
Лет ему было немногим за тридцать, и он только входил
в самую мужскую пору: телом хотя матерел, но оставался ещё по-юношески гибок, а
движеньями резок и мелковат.
- В звеньях по пять человек чтоб. Друг у дружки на
виду будем. Не сачконёшь.
Наконец, он пересилил себя, вскинул голову и глянул
на начальника. И сразу открылись крепкая, гордого постанова, шея и сухощавое
лицо с сильными челюстью и подбородком. Из-за сжатых губ, привычки зыркать
исподлобья и союзных, словно в раздумье сведённых бровей лицо его казалось бы
злым, кабы не мягчили выражения простодушные серо-голубые глаза, и оттого
выходило оно просто упрямым.
- А ещё, закрепим за каждым погрузчик. Чужой уже не
схватишь. И мостки там всякие, цепи – тоже по секторам. А то гуляют, вон, по
пакгаузу, полдня ищешь - не найдёшь! – он одолел стеснение, разговорился и уже
не бубнил глухо, а уверенно высказывал наболевшее. – И порядок сами наведём.
Где пол починим, где – рампу. Службу-то станционную не допросишься, а ты –
гоняй по выбоинам, технику калечь! Вот и получится в звеньях всё связанно:
дисциплина, сохранность, выработка. Интерес-то общий, по справедливости!
- Общий? А потребуется помощь соседнему звену
оказать? Ты же первый откажешься! – прощупал начальник.
- Помощь, она разная, - сцепил руки Виктор, уставился
в лозунг на стенке, гласивший здесь не одно уже десятилетие: «По труду и
честь!».
– К раздолбаям не пойдём. А за отдельную плату –
пожалуйста. Но в звеньях все будут работать ответственно. Кончать пора с этими принудиловками,
уравниловками…
- Поучи, поучи меня! – взыграл старший по званию и
положению. – Мне план, знаешь, какой спускают? И дистанция на сто километров
тянется! Мне без выравнивания на всех участках – хана! Условия-то везде разные!
- Да перекроем план ваш! – загалдели мужики. – И
другим кое-что перепадёт! – их как больших мальчишек взял азарт на равных поучаствовать
в хитроумной игре под названием «социально-экономическое устройство общества».
- Кончай базар! – треснул начальник ладонищей по
столу. Поразмышлял, барабаня нечистыми ногтястыми пальцами: - Как думаешь,
главный? – бросил через плечо инженеру.
Его соратник, не выходя из нарочитой отрешённости,
проскрипел сквозь зубы:
- Идея известная. Не лишена рациональности. Но будет
ли эффективна у нас при разобщённости служб, многоначалии? – углубляться в тему
он не стал. Его как «технаря» пугали пресловутые «производственные отношения».
На них много классных «спецов» вот в таких ситуациях погорело.
- Но отчитываться надо или нет? Может, на одном звене
испытаем?.. С начала месяца тебя, разумник, звеньевым ставлю, - руководящий
палец нацелился в Виктора. – Звено подберёшь сам. И гляди – без придури! – и,
подавая сигнал концу говорильни, Вячеслав Андреевич поднялся.
Работяги заподымались нехотя. Подталкивая и
похлопывая друг друга по пыльным ватникам, подались к выходу. А Виктор
невзначай столкнулся взглядом с начальником, открыто, победно улыбнулся, и тот
вынужден был ответить.
Просторный пакгауз изнутри напоминает
самостоятельный, скрытый от посторонних глаз чуть ли не в центре столицы,
город. Небоскрёбами – стопы коробов до потолка; невысокими кварталами составлены
грузы тяжёлые; улицами и площадями – размеченные белой полосой коридоры для
погрузчиков; сами же погрузчики – рыжими сноровистыми муравьями.
Рабочее утро начинается с выгрузки вагонов. Те редко
приходят вычищенными, и пока опрокидываешь на поддон ящики, тюки или короба,
вдоволь наглотаешься пыли, насобираешь за шиворот розовой соли удобрений, а не
то и сажей с головы до пят перемажешься.
Затем, с наплывом автомобилей, приходится разрываться
надвое: от вагонов – к загрузке ненасытно-долгих фур да трейлеров. И дальше всю
смену так. И день за днём так; и неделю за неделей. Таков распорядок в этом самодеятельном
городе. Оплата-то сдельная, а тонны дешёвые. Оттого даже пустяковые сбои и
проволочки раздражают, а короткие перекуры не успокаивают. Но в редкие дни,
когда всё спорится, настроение у грузчиков обязательно благодушное и
традиционный стакан водки в конце смены выпивается с особым удовольствием. В
этом проявляется их неписанный основной закон. Труд грузчиков тяжёл и ломает
многих, порой – самых крепких на вид. Потому в их выпивках и в делах оплаты
начальство снисходительствует и на многое закрывает глаза. Выгода обоюдная:
уменьшается тем самым текучка кадров.
Месяц нового, восемьдесят второго года проскочил для
звена весело, празднично. Но совсем невесело он закончился: суммы в расчётных
листках на зарплату разошлись с корявой цифирью учётного журнала самих рабочих.
Как водится, забузили. В раздевалке у подоконника между шкафами пошла по рукам
первая бутылка водки. Вынырнул из-под чьей-то телогрейки захватанный стакан.
Начали со звеньевого. Тот «опрокинул» гранёный без закуски и пережидая, покуда
уляжется пойло, ткнулся лбом в холодное стекло. А за окном который уже день всё
валил рыхлыми хлопьями снег, как простынёю укрывал поражённую сухой гангреной
асфальта землю.
Виктор, не чуя перебора, повторил, и его понесло
разбираться к начальству. Ввалился в зашторенный, со светлой полированной мебелью
кабинет без спросу.
Вячеслав Андреевич, небрежно развалившийся в кресле у
пульта селекторной связи с разноцветно мигающими лампочками, ни позы не
переменил, ни рта не открыл даже, а только уставился на грузчика вопросительно.
- Почему недоплатили? – голос у того от обиды
подрагивал.
- А почему – не в бухгалтерию?
- Был. На вас ссылаются.
Грузчик взглядывал коротко, исподлобья, точно лезвием
перед носом размахивал, и начальник дистанции невольно подобрался. Барабаня пальцами
по столу, сделал вид, что задумался.
- Ко мне, говоришь? Тэ-эк… Раздолбаи! А тебе
известно, как ты подвёл меня? Ставил на звено, думал: опыта наберётся – бригаду
доверю.
- Да на кой мне бригада? Заработанное верните. Мы ж
за эти гроши из кровавых мозолей не вылазим!
- Не в деньгах счастье.
- А я, между прочим, не от себя пришёл, а как
представитель ведущего класса. Мы тоже гордость имеем. Мы вам всю работу наладили,
а вы нас – по рукам! – Виктора в жарком помещении начало разбирать от выпитого.
- Ты мне нотаций не читай! – оскорбился Вячеслав
Андреевич. – Забыл – перед генералом стоишь! У меня хозяйство крупнейшее в Европе!
Дистанция! – подтянул галстук. – Работу они мне наладили! Одни вершки видать, а
всё туда же, в реформаторы! Выучись сперва, выслужись! Да заведи я звенья –
половину вас, «ведущих», разогнать придётся. А у меня без того текучка вас,
кадров. А грузопоток растёт. Ну, перекроете план. Мне расписание штатное обрежут
и накинут нагрузочку к плану от достигнутого. Как выкручиваться? А подыми вам
зарплату – расценки вам же обрежут. Вон, экономист за стенкой не даром хлеб
ест. Система, едрёныть! Тогда вы сами сбежите. Потому, недоплатил. Не волен я,
как и вы. Понял? Доплачу позже в виде премии.
- А со звеньями как?
- Говорю же – не время.
- Добро! А если мы – в профсоюз?
Начальник добродушно
рассмеялся:
- Ты, я вижу, по-людски не понимаешь. Да я туда
быстрей вашего дозвонюсь. Или мы не одно дело делаем? Только кроме ваших
интересов рваческих есть ещё отраслевые, государственные.
Тут Виктору и ударило в
голову:
- Когда так – мы тебе
забастовку объявим!
Промолчи он тогда, и всё бы
обошлось. И не завязалась бы эта ни на что не похожая история. Но слово пущено.
И в наказание за пьянку и угрозы его сослали на угольную базу под Москвой. Так
над ним был нарушен их неписаный закон, что потащило за собой разрушение всего
пакгаузного уклада, и рабочий народ скорее довыродился во временщиков,
случайных вороватых наёмников.
На выселках заработок Виктора упал чуть не вдвое, об
условиях вспомнить страшно, и он незаметно втянулся в крупные попойки с
несколькими такими же бедолагами. Частенько и домой добраться не мог,
отлёживался в бытовке. Жена терпела-терпела, а потом подала заявление
участковому инспектору. А после шумного скандала с лёгким обоюдным рукоприкладством
– этого привычного домашнего выяснения первенства пола – пригрозила разводом.
В один из вечеров его забрали в отделение, в камеру, а
наутро вручили, уже в наркологическом диспансере, направление лечиться в
психиатрической клинике дальнего Подмосковья. Виктор сначала отказался, но
тогда заявление передавали в суд, и ехать бы ему тогда на пару лет лес пилить
на особой зоне. Попечение государства над нравами простонародья оставалось
покуда строгим. Пришлось ему подчиниться предписанной воле.
Часть первая: ДИКАЯ ПАТИНА
Глава 1
Умывальная вся порыжела, побурела
от старости: жёлтый истресканный кафель, ещё досоветской выделки; высоченный, в
потёках и пятнах, потолок; две ванны и несколько раковин в ряд со сплошь поржавевшей
эмалью. В углу – груда ветхих вёдер, тазов, тряпок. И только белая оконная
решётка в форме восходящего солнышка с тонкими лучами-прутьями окрашена заново
– в больницу накануне завезли белила.
Виктор набирал воду в
ведро, небрежно подписанное суриком: «18 алкогольное отделение». Он заметно
осунулся: скулы обострились, щёки с натянутыми чёрными складками запали, а
взгляд насторожённо-выжидающ, как у недолго ещё мающегося в клетке зверя.
Вдруг за окном послышался,
нарастая, какой-то механический визг, и он засмотрелся сквозь решётку за угол
краснокирпичного, схожего сразу и с тюрьмой, и с казармой конца девятнадцатого
века, здания. А там на огороженный мощной стеной двор вползала странная
повозка. Её тянули в бечеве наподобие бурлаков два измождённых человека: лица
землисты, на бритых головах волосы пробиваются клоками, а одеты, невзирая на
холод, в одни синие линялые робы. На повозке неподвижно навзничь лежали две
бестелесные старушки в байковых свалявшихся халатах. Глаза закрыты, руки
сложены на груди. А меж ними, подперши подбородок усохшей до куриной лапы ладошкой,
сидела третья. Она глядела в свинцовое небо как милости ждала, и ветер трепал
по сторонам её сморщенного личика пожелтело-седые пряди – эдакие списанные
миром за ненадобностью «парки»…
Замыкал эту колесницу румяный от мороза
санитар, жадно втягивающий носом сырой веселящий воздух. И визжали, визжали по
мартовскому снеговому панцирю подшипниковые колёса.
Виктора от окна будто
ударом тока отбросило. Кривясь от жалости и бессознательного испуга, он схватил
швабру, ведро и обречённо подался к двери.
Мглистый день угасал. В
покоях сделалось вовсе неуютно. Виктор щёлкнул выключателем. Отделение хотя и
осветилось, но теперь ещё сильнее смахивало на казарму. Некогда образцовая
земская[2]
больница: длиннющий желтостенный коридор с высокими, но всё-таки давящими
сводами, ряд пронзительно-белых дверей по одну его сторону, и по другую –
просторные проёмы в палаты, где все койки под единообразными тёмно-синими, с
тремя полосами в ногах, одеялами.
Он отжал над ведром тряпку,
пол был вымыт и оставалось протереть его, и тупо, безынтересно завозил шваброй
по облупленным половицам.
Вскоре у ведра скопилась
целая лужа. Отставив его, он хотел уже собрать воду, но тут с торца коридора
отворилась дверь и вошла большеокая молодая женщина в сером, наглухо
застёгнутом под самое горлышко, пальто. Такая неожиданная здесь, была она
высока, стройна, скорее тонка даже, нервна в движениях. Вошла же с улицы,
запыхавшись, и щёки её слегка розовели.
Отпечатав на протёртом
следы, она остановилась у лужи.
- Напрудил, - грудной
полнозвучный голос её дрогнул от раздражения – спешила, да и размышляла попутно
о своём, не особо приятном.
Виктор увидал потоптанным труд
свой, и его мнимая безынтересность разом слетела, а давно копившаяся жалость к
себе обернулась вдруг утробной злобой. И он заступил путь, и глухой рык его
раскатился по гулкому пустому коридору:
- Вот бабы пошли! Дома тоже по сырому гуляешь?! –
дёрнул, пугая, желваками.
Но женщина пугаться не
думала. Наоборот, сжала чётко очерченные губы, повела чёрными шелковистыми
бровями, складкой у переносья сломив какую-то девичью безмятежность высокого
лба, и широкого овала лицо её с несколько утянутыми к вискам щеками предстало
взыскующим.
- Как фамилия? Когда
доставили? – она так умела голос напрячь, что он металлом начинал звенеть.
Тот, напоровшись на эту
рогатину стальную, посбросил тон:
- Чего меня доставлять? Сам
приехал.
- Как фамилия? – не сводя синих ледяных глазищ,
повторила женщина.
И тут он заметил край
рукава служебного её халата, утренним снегом облепивший запястье. И с досады на
себя его в иную крайность поволокло – в паяцы:
- Ну, чего глядишь,
красивая? Не порть глазки, не засоряй душу! Алкаш я! – растянул на груди линючую
бязевую рубаху в красную клетку.
- Дурак ты, - стало
противно той, и она окатила его презреньем: голос тих и сух, а взгляд на него
как в пустоту. – Да ещё приехал сам – дурак дважды, - и качнула головой,
приказывая убраться с дороги.
Поняв, что сглупил, но не в
силах унять ущемлённой гордости и продолжая ломаться, Виктор в неуклюжем
поклоне шлёпнул ей под ноги тряпку, забрызгал сапожки.
В самые сумерки, без света,
он опять прибился, спасаясь от гнетущего чувства, к окну освоенной уже
умывальной, но всматривался теперь сквозь решётку не во двор, а вдаль, где
средь полей на холме за деревьями смутно темнела заброшенная церквушка. Та церквушка
была невелика, а тяжёлое небо над ней нависало низко и лохматая туча, точно
медведица лапой, цепляла покосившийся хрупкий крест трёхъярусной колокольни,
отчего чудилось: туча-то эта и свернула его мгновенье назад своей слепой
волокущей силой.
Злость Виктора сменилась протяжной тоской, и он долго бы
мог ещё так сумерничать, если б ему не помешали. В умывальную вошёл дородный,
высокий, выше Виктора на голову, мужчина лет сорока с небольшим.
Закурив у порога, он приблизился к окну. Держался человек
уверенно, был нетороплив и как-то по-особому самоуглублён, будто некое
сверхважное знание в себе нёс. Порыхлевшее тело его с брюшком ладно охватывала
«олимпийка», но на слабых ногах спортивные штаны обвисали, и это несколько
портило солидный облик.
- Открою? – кивнул
«олимпиец» на форточку.
Виктор равнодушно повёл
плечом и тогда тот, швырнув на двор обгорелую спичку, с любопытством вперился в
новенького, встряхнул пачкой «Явы» – закурить предлагал. Виктор от угощения
отказался и мужчина, сладко пыхнув сигареткой, спрятал пачку. Проделал всё это
несуетно, сочно, удоволенный уже одной возможностью делать это.
- Не грусти, освоишься, - попробовал завязать
разговор, но сосед промолчал. – Да-а, не сладко здесь, - всё не отставал
общительный курилка.
Виктор же, чтоб не лезли в
душу, решил перевести внимание:
- Вон, гляжу – церковь
торчит, а вокруг больше ничего…
- Сельцо там стояло, - тот оказался и впрямь
знатоком. И сам тоже стал вглядываться в поля: - Недавно вымерло. Избы
раскатали. Один храм остался - поместный барокко, восемнадцатый век. Скоро тоже
погибнет, а жаль. Места тут дивные были, чеховские места[3].
Приговор он вынес уверенно
и Виктор с уважением поинтересовался:
- Историк, что ли?
А тот неожиданно задумался,
ответил странно:
- Все мы историки. Я –
тоже. Но больше – художник. Игорь, - протянул собеседнику пухлую ладонь.
- Виктор, - смял её тот
своими костяшками.
- Впервые угодил? – вновь поворотил Игорь на прежнее.
- В первый и последний! – к Виктору вернулась отступившая
было досада.
- Не зарекайся, старичок, - посочувствовал новый
знакомец. – Правило здесь: кто угодил разок – дальше визиты продолжит.
- Что я тебе, ханыга, что
ли? Всего-то неделю гудел, - приврал Виктор.
- Выпишут – по две запивать станешь, - Игорь щелчком
отправил в форточку окурок, затем пятерней откинул волны тугих, подбитых сединой
– чернь по серебру – волос и вздёрнул мясистый, стульчиком, нос. Словом, во
всём – артист!
- Нет, старичок, я не дразню.
Просто, лечение такое. После него запивают сильней.
Из коридора донеслись дверной хлоп, топот и гул голосов.
Игорь прислушался:
- Мужички с трудов праведных возвращаются. Сейчас
мыться придут. Уходим, Витюша.
Они тронулись, но через шаг
Виктор приостановился:
- Слышь, сосед? А вот ты на
алкаша не похож, - лукаво скосился. – Сам, значит, вылечился, а меня пугаешь?
Тот утробно рассмеялся,
заколыхал брюшком.
- А ты смекалистый! Молодец! Считай, полбаталии уже
выиграл, - погладил нежно Виктора по спине, как дамочку. – Уважаю таких… А что
до меня, я на положении особом. Как-нибудь расскажу. Идём-ка лучше поваляемся
до ужина, бока погреем.
Ужин Виктор проспал и очнулся к вечерней раздаче
лекарств, когда в несколько глоток заорали:
- «Колёса» глотать!
В коридоре к столику с пилюлями тянулась очередь. Больные
в однообразных клетчатых рубахах и в синих, как правило - по щиколотку, штанах представились толком не
пробудившемуся новичку едва не близнецами. Резко выделялись только немногие
старожилы – расхаживали по отделению в домашнем и особой компанией. А некоторые
держались в стороне ото всех вообще. То были редкие деятели руководящего или
умственного труда, вроде Игоря. Тот, кстати, у столика не появился. Словом, и
тут, как всюду, есть свой «Олимп»…
Виктору сыскалось местечко в той самой безликой колонне
красноклетчатых, и неудивительно, что отпускавшая снадобье медсестра, которой
нагрубил он тремя часами раньше, не отличила его.
- Фамилия? – спросила равнодушно, как у всех
предыдущих спрашивала.
- Лепко-ов, - глупо улыбнулся тот – захотелось вдруг
чем-нибудь перед ней выделиться.
Она подала ему таблетки, а
когда он глотнул, запил из мензурки, потребовала:
- Открой рот, - работа у неё такая была – ото всех
требовать.
- Да я зубы не чистил, - решил он пошутить со
знакомой душой. Так скрывал подступившую вдруг досадную стеснительность.
- Прибрался б хотя, остряк! – не поняла та его
деликатности, окинула брезгливо: он предстоял защетиневшим, помятым, всклокоченным.
– Медиков не уважаете – хоть женщины постесняйтесь! Скоро в трусах являться
начнёте! И так - навроде чертей уже! Открывай рот, кому говорю!
Виктор послушался, а позже,
в стороне растерянно пробубнил:
- Вот же злая какая, - улыбаясь-оправдываясь, поискал
чьего-нибудь взгляда. Но никому до него дела не было.
Через пару часов суточный
круг завершился, и отделение провалилось в сон. В палатах зыбился куцый
марганцовочный свет ночников. Виктора трепала бессонница – мысли о мрачном
неведомом будущем. В подобных местах и состояниях они особенно пугающи и докучны,
въедливы как блохи.
Устав лежать, он тихонько поднялся и побрёл между коек,
попутно всматриваясь в такие несхожие теперь лица больных. Беспомощные в своём
забытьи люди маялись от духоты, скрипя сетками, ворочались. Кто-то постанывал,
кто-то бормотал часто-часто, кто-то откинулся, свесив руку будто сражённый. А
за окнами, как где-нибудь в штормовом поморье, разгулялась, гроздьями шибая о
стекла сорванной с нависших туч изморосью, шквалистая ночь. Так подступает к
срединной России весна.
Выбравшись в полутёмный коридор, он заглянул в пустынную
умывальную, добрёл до запертой входной двери, послушал подвывание ветра на
лестнице – скука смертная!
Подшаркал к сиротливо сидящему в закутке парню с золотым
пушком на шафранных щеках. Тот поник у тумбочки за настольной лампой над
книжкой.
- Чего читаешь? – шепнул, опасаясь почему-то нарушить
тишину.
Паренёк, не отвлекаясь,
показал потёртую обложку школьного учебника по истории СССР и, немо шевеля пухлыми
рдяными губами, вновь поволокся за знаниями.
Виктор тупо было выставился
на него, но тут ударил краткий взрыв голосов из соседней с умывальной комнаты.
Он вздрогнул и догадался:
- А-а, на стрёме, что ли?
Вместо ответа юнец вяло
повёл рукой в сторону голосов и взрослый, странно подчиняясь жесту, направился
к двери.
Внутри оказалось неожиданно освещённо. Это был туалет,
обычный туалет с поднятыми на тумбы как на пьедесталы унитазами и толпой
больных. Здесь резались в карты и на жёлтом кафельном полу горбились мятые
рубли и трёшки. Многие из игроков были одеты в домашнее. Они, денежные, сидели
на корточках кружком, а остальные, плотно обступив их, тянули шеи и
перешёптывались. И всюду плавал, ходил колёсами густейший табачный дым.
Вообще-то, курить и играть в отделении строго запрещалось, персонал обязан был
выявлять нарушителей и докладывать. Но нынешняя смена этим брезгала и потому в
их дежурства наступала вольница. Больные это ценили и сами поддерживали
видимость порядка на случай внезапных проверок.
Не успел Виктор толком оглядеться, как перед ним грибом-сморчком
вырос щуплый дед и тем же, что у юнца, движением хилой руки с
непомерно-увесистой – гиря на шнуре – ладонью пригласил к игрокам.
- Нет, дед. Не играю, - заскучал тот, собрался вон.
Но дед и поворотиться не дал. Поймав за локоть, впиявился плутовскими глазками.
- Чего тебе? – Виктору тревожно стало – как без
спроса в самую душу заглядывали.
Тот жестом попросил
закурить – немой, знать, был.
- А гляделки-то как у молоденького! Не выцвели, - вынул
Виктор «беломорину». – Не оборотень, случаем? – решил молодечеством прикрыться.
В ответ дедок распялил в
улыбке безгубый рот, по-собачьи запередёргивал клоками сивых бровей и
наваждение исчезло – сразу сделался жалким. Затем склонил голову с розовой
плешинкой на остром затылке, благодарно принял папироску и бойко засеменил в
дальний угол.
Виктору от его мосластой
согбенной спины резануло по сердцу: «Эх, деды, деды»…
Вдруг за дверью коротким свистом подал сигнал юнец и всё
стихло. Вмиг исчезли с пола карты и деньги. Вмиг позанимали унитазы.
У входной двери слышалась глухая возня. Наконец, замок
отомкнули и под скрип ржавой дверной пружины два ражих санитара вволокли в
коридор грузного мужчину.
- На первую свободную, - распорядилась медсестра и
метнулась в свой кабинет.
Но доставленный шагать уже
не мог. Ноги подломились, обрюзгшее багрово-синюшное лицо запрокинулось, и весь
он стал как-то оплывать на пол.
И в этот миг санитарами был призван вышедший из туалета
Виктор. Подхватив бесчувственного, они втроём еле уместили обезволевшее тело на
ближней койке.
Со шприцом и ваткой подоспела сестра. Отпустив санитаров,
приказала Виктору оголить у пациента плечо. Он послушно отвернул с ключицы того
рубаху, но женщина, взяв шприц наизготовку точно фехтовальщик оружие, досадливо
повела головой:
- Ну, что ты сделал? Руку, руку выше локтя оголи, -
сунула под нос опившемуся ватку с нашатырём.
Виктор, зауважав медицину, опять завозился с рубахой. А
доставленный только мычал и весь был в густой испарине. Взмокли даже грязные,
сосульками, волосы.
- Вонища-то! «Бормотухой», что ль, потеет? – глянул
на сестричку её помощник невольный, почтил вдруг скрытой мужской жалостью.
А та, глубоко вколов иглу,
туго вводила лекарство.
- Любуйся, - разгадала нелепое его жаление и решила
показать, кого на самом деле жалеть необходимо. – На словах вы все герои. Нет,
чтоб со стороны себя увидать! Вот и этот оклемается – тоже, вроде тебя, козырем
засмотрит.
- Да я-то чего? Я вроде молчу…
- Всё. Спасибо. Можешь идти отдыхать, - она теперь
пульс проверяла. – Или с похмелья не спится?
- Какое похмелье? – застеснялся Виктор. – Выспался.
Думал до ужина покемарить, а никто не разбудил.
- Бедненький! Ужин проспал! Думал, поди, в доме
отдыха? Погоди, режим пропишут – знать не будешь, как до кормежки дотянуть.
Она не упустила возможности
съязвить и тот, конечно же, уязвился:
- До кормёжки! Что я, скот?
- Не нравится? Или ты
случайно забрёл сюда?
- Забрёл! Словечки-то! Чего ты знаешь про жизнь мою?
Ходишь тут, настроение портишь. Без тебя тошно. Лучше б, вон, романс какой
спела, - придумал он, чем поддеть.
- Какой романс? – не поняла та.
- А любой. Голосок у тебя больно музыкальный.
Аккурат, Штоколова[4]
замещать! - зыркнул злорадно.
Она неторопливо поднялась.
- Пойдём-ка, - хотя и пыталась произнести мягче, но в
глазах – безжалостная синь.
- Куда ещё? – буркнул тот, рад был на попятную.
- Романсы петь.
- Поздно уже. Перебудим всех.
- Пойдем, не бойся.
- А я и не боюсь, - деваться ему было некуда, и он
нехотя оторвался от койки. – Гляжу на тебя: чего ж ты злая такая? Вроде,
замужняя, - намекнул на её колечко обручальное тоненькое.
В дежурном кабинете он вышагнул прямо на середину,
хозяином. Пока сестра замыкала на ключ дверь, исподтишка озирал голые стены.
А в углу на топчане уронила в подол вязание маленькая
ситная старушка в испятнанном желтизной халате и, придерживая пальцами дужку
сломанных очков, заметалась взглядом с одного на другую.
- Оля, чтой-то парня привела наполночь?
- Петь.
- Пе-еть?!
- Да, баба Аня, - медсестра деловито направилась к
стеклянным шкафам и столикам, включила кипятильник с иглами. – Понимаешь, завелась
у нас персона: умница, острослов и большой ценитель вокала, - заскучала
голосом. – Говорит - сам к нам пожаловал. На словах признаёт себя алкоголиком и
послезапойная неуравновешенность налицо. Но в душе убеждён – чист как младенец.
Она играла им и старуха, поначалу встревоженная,
поняла и поддакнула:
- А они и все такие. Все в одну дуду дудят про себя,
страдальцев невинных.
Виктор тоже подозревал эту игру, но что делать? –
крепился и лишь обидой наливался и краснел. А тут ещё удар по нервам – за
спиной часы с маятником забили полночь. Самое ведьмовское время! Он вздрогнул,
но выдержал, не оглянулся. Только совсем насупился, втянул шею в предчувствии
пакости.
- Открыл он у меня талант к пению, - всё пуще
разыгрывалась Ольга. Сердитость свою уже размыкала, отходчива была, но решила
проучить нахала: - Укорял: дарованье гублю, не тем занимаюсь. Но ошибается он.
Иной талант у меня. Таких, как он петь заставлять! – очутилась вдруг против
Виктора.
- Ага! Ага! – подыграла старая. – А сами не справимся
– санитаров из буйного покличем.
И тут Ольга, грозно ломая бровь, востребовала:
- Фамилия?!
- Да ты надоела уже! Могла б запомнить – Лепков! –
сорвался тот.
- Слышишь, баб Ань, как запел? Куда нам со Штоколовым
до него! Так что, Лепков? Сульфы сколько кубов влепить? – глянула, словно синим
полымем опахнула.
- Да я червонец грузчиком оттянул! – загорелся он. –
Иголочки твои об шкуру мою обломаются! – сорвал пуговицу и, задирая рукав,
подставил литой бицепс. – Коли! – к нему вернулось вдруг всё его чувство
мужского достоинства.
- Баб Ань?! – точно испуганная, всполохнулась Ольга.
– Что это кулак под нос выставляет?!
- Коли! Пугать они вздумали! – как-то засипел он от
перехватившей горло обиды.
- А мне ручонка твоя не нужна, - во всём виде Ольги
теперь – презренье. А сама губу тонкую закусила, чтоб не выдать себя до срока.
Больно потешно было его простодушие: – Хочешь уколоться, портки скидывай.
Виктор заморгал, мрачно покатал желваками,
бессознательно поддёрнул штаны. Захотелось высказать что-нибудь крепкое, но
смолчал – всё таки в заведении, опять как бы гадости какой не случилось. И сам
же, пуганый, от того затосковал.
А та, увидав его сбитым с толку, от души
расхохоталась, задразнила ровными зубками.
- Олюшка? – подала голос старая: всё ж испугалась
поздних игрищ этих. – Пустила б его. Его ж давленье хватит. Вон, ровно бык на
бойне! Присядь, охолони маленько.
Он покорно опустился на
ближний стул, а Ольга, нарезвившись, кинула в стол журнал отделения, свысока
повела глазищами и устало выговорила:
- Рукав скатай, герой.
Ничего он, баб Ань, не понял. Ведь они в больнице бесправные, никто. Начнут языки
распускать – беды не оберутся. Твоё счастье – на меня напал. Иначе лежать тебе
на сульфе. Или что-то похуже схлопочешь, - в руках у неё оказалась сдобная булка,
из ящика стола достала, и она протянула её Виктору. – На, поешь.
- Спасибочки, - тот сидел всё потупленный: казнился,
что с бабьём этим связался. – Сыт по горло вашей добротой, - хмуро глянул
из-под русого, крылом свисшего чуба.
- А он забавный. Правда, баб Ань? – усмехнулась
краешком губ Ольга. Шлёпнув сдобой о столешницу, приказала. – Ешь! Не подводи
страну! Обессилишь, кому вагоны выгружать будет?
Затем появились карты –
привычное отвлечение от сна.
- Баба-аня? Как насчёт
отыграться? – теперь она заметно повеселела, подобрела, и голос полнился
лаской, искрился девчоночьей шаловливостью.
- Ох, ты, девка! Всё
сманываешь! У меня-ить кабинеты не убраны, а тебя эта забава бесовская
разбирает, - заворчала санитарка, но вязание отложила и перебралась к столу.
Ольга сдавала
разлохмаченные карты прямо на фотопортрет неизбывно-радостной Мирей Матье под
настольным стеклом и по-детски, с ногами, устроившись на стуле, щебетала:
- Хорошо нам с тобой. Ты,
старушечка моя, козырьков копи, а Лепков нас развлечёт. Лепков, что
отмалчиваешься?
С чего это вспало ей тогда
на ум тормошить его, сама не поняла. С
одной стороны – от домашнего однообразия и огорчений житейских
отвлечься; с другой - видно, как в стишке детском: «дело было вечером, делать
было нечего».
- Во-во! Все вы тут! Кому – горе, а вам всё бы
развлекаться! – огрызнулся Виктор и жадно откусил булки.
- Семейный, ай так скачешь? – теперь вслед за Ольгой
за него принялась старая.
- Как положено.
- И дети имеются?
- Сын, в четвертом классе, - засолидничал тот.
В ответ баба Аня то ли о
мастях сокрушилась, то ли ему попеняла:
- Вишь, негодно оно как
выходит…
Виктор принял на себя –
замучили их придирки с насмешками:
- Чего вы понимаете в рабочих людях? Я вам вот, что
скажу, - откинулся на спинку стула и забасил. – Можете верить, не верить. Можете
насмехаться – дело ваше. Только я, только мы… Начальник наш здорово нас
подкосил. Хотели по справедливости, так обманул. Ну и сорвались. Теперь им веры
нет.
Ольга, услыхав о
справедливости, взмахнула ресницами – впервые глянула на него серьёзно, с
интересом. Старуха, отложив карты, воззрилась тоже:
- Чтой-то сказал ты? Где
это справедливость искать удумал?
- На работе у себя.., - и
он вкратце объяснил свою историю.
- Смешной ты, парень, -
первой откликнулась санитарка. – Ну, не послушал вас начальник? Да мало ль их?
Один уйдёт, другой придёт. И за них жизнь себе рушить? А уж коль с начальством
тягаться удумал, сперва на себя оборотись. Не то о справедливости толковать, а
вся справедливость ваша – в карман соседу глянуть и у жизни черпнуть слаще. А
нет – так водкой залиться и вовсе не думать. Вот и не жалеют друг дружку, лупят
по головам. А у всех же – семьи, детки…
- Да причём здесь другие? С
себя и начинал! – Виктор раздражался. – И зависть ни при чём. Всего-то
требовали своё заработанное вернуть!
- Своё… Думаешь, много на
свете этого «своего», да ещё заработанного по совести? Нет, парень. Что с рук
на руки ходит, то не своё, то всё заёмное. А своего у человека одна душа, да и
та Богом дарена. Потому, о душе надо болеть, с неё начинать. А прочее дело
просто: одет, обут, не голоден – благодари Бога. Работай за совесть, на других
не гляди, а лоботряс – прочь уходи. А нонче люди так всё запутали, что и не
разберёшь.
Пока старая по-своему
вразумляла Виктора, Ольга успела задуматься, и вся игривость её шелухой
отлетела.
- А я считаю: человеку
прежде вольным стать полагается, - вмешалась она неожиданно. Развернула высокие
плечики, а сама в струну вытянулась: - Остальное приложится.
- Ай! – отмахнулась
санитарка. – Опять за своё! Да какой такой вольной?! Одни за вольность людей
режут без сожаления, другие от трудов-обязанностей бегут. Не впервой толкую
тебе: вольный один Бог. А нам от Него назначено под нуждой походить,
потрудиться, поскорбеть. Скорби-то за грехи посылаются. Иль мы такие славные,
что не грешим отродясь? А как о грехах заплачем, сердце и размягчеет. Тогда от
злых сама побежишь и никакой своей воли не захочешь. Одну волю Божию поищешь…
Есть такие люди, Богом отмеченные – святые человеки. От воли грешной своей
отреклись и уже на земле как в райском саду пребывают. Многие души своим
примером спасают. Ими земля ещё держится. Но отыскать их очень трудно, -
поджала скорбно губы. – Вы пока люди молодые, себя не разумеете. И не след вам
гоняться не знай за чем. Не зря сказано: иное хотенье пуще неволи. На всё нам
не одно желанье наше потребно, а и согласие Божеское.
- Ну не такие уже молодые,
- решил вступиться за сестричку Виктор. – Мне, к примеру, тридцать два скоро.
Полсрока, считай, отмотал.
- Послушай, брось ты жаргон
этот уголовный, - усовестила Ольга, а на лицо её белое тень брезгливости легла,
немного омрачила его. – Не калечь язык. Где нахватался? На станции своей?
- Да я-то что? Работа
такая. И вокруг.., - Виктор всё увидел, понял и про себя усовестился.
- А слыхал, парень, люди
говорят: с кем поведёсси, от того и наберёсси? – снова вступила назидательно
старая. – Ай того пуще: с волками жить – по-волчьи выть. Мудрость, говорят,
народная. А я скажу – подложная она.
- Зато, жизненная, -
выдохнул Виктор.
- А это как на жизнь глядеть.
Свинья, та все деньки рылом в корыте. Так на то она свинья. Она неба не видит.
А человек о небе должен помнить всегда, - и она возвратилась к своему вязанию.
А чуть погодя добавила: - В книгах старых писано: всяк человек – ложь перед
Богом. Потому должен испытание огненное пройти. Что в нём от золота есть –
очистится. А что от соломы – сгорит.
- Да, тебе можно говорить.
Ты всё пережила. А что нам ждать? И пожить хочется, - загрустила Ольга.
А Виктор и вовсе
растерялся:
- Запутался я с вами. Начинал про дистанцию, а вы на
Бога съехали. Монастырь какой-то!
Глава 2
Утренние часы от побудки до
выхода на работы самые хлопотные, самые суматошные в распорядке отделения. Сюда
должны уместиться и умывание, и завтрак, и раздача лекарств, и уколы в процедурной,
и очередь к сестре-хозяйке за бельём или одеждой. Здесь же бродит по палатам
кто-нибудь из персонала и вручную добуживает не вспугнутых с коек оглушительным
электрозвонком. Коридор по утрам бурлит и гомона вокруг не меньше, чем
где-нибудь в пионерском лагере в родительский день. Вот из этого-то гомона и
выплеснулся под самые своды зов:
- Лепко-ов?! Лепко-о-ов?!
Виктор, умывшийся, но ещё
не сбросивший с набрякших век гнета короткого тяжёлого сна, заозирался посередь
коридора и кто-то в белом схватил его за
руку:
- К Ефиму Иванычу! Живо!
И вот он у самой дальней
двери: стягивает пуговками рубаху на выгнутой луком груди, приглаживает
вздыбленный вихор. А над головой, белым по чёрному - табличка: «Зав. 18 отд.
Татарчуков Е.И.».
Огладился Виктор,
охорошился и робко застучал по филёнке согнутым пальцем.
Стол заведующего,
заваленный папками, разделял их что редут.
- Та-ак, Лепков? –
Татарчуков приподнялся над бумажной огорожей и скупым жестом пригласил
садиться.
Виктор недоверчиво
покосился на приземистое кресло с откинутой,
наподобие шезлонга, спинкой и, не рискуя проваливаться, как-то
по-нищенски пристроился на самом его краешке.
- Лепко-ов, та-ак.., - заведующий отыскал в развале
нужную папку «Дело №…». – Давайте знакомиться, - вообще, он был безупречно
аккуратен, этот доктор, а эта кабинетная поруха объяснялась внезапным наплывом
пациентов, чьи «истории» он теперь и подшивал.
Виктор поднялся для
знакомства, но хозяин прикрылся ладошкой, приказал:
- Садитесь, - и, склоняя над бумагой зеленоватой
серости лицо: измождённое, с мягкими обвисшими складками, будто песку за них
всыпали, - вежливо занудил. – Работали на железной дороге. Та-ак. Трудились
недобросовестно, пьянствовали. Та-ак…
Перед оскорбившемся из-за
этих слов Виктором маячил избугрённый, вмятый на висках лоб доктора с глубокими
залысинами, припушёнными слабым рыжеватым волосом, и как бы само собой
возникало представление: человек этот за зиму просто заплесневел, замшел в
своём сыром ветхом помещении.
Татарчуков, словно
прочитывая мысли, поднял тусклые, свинцовой окраски глаза, прикрытые мешочками
век, и строго-оценивающе окинул пациента.
Тому стало совсем не по себе.
Он вновь попытался встать. Но вновь был усажен в кресло-люльку. Теперь в
Татарчукове сполна выявился профессионал: он безотрывно и ровно давил на человека
всей своей свинцовой серостью.
- Поясняю суть лечения.
Помимо медикаментозного, у нас применяется метод трудотерапии. Подверженный
алкоголю теряет потребность трудиться, рвёт общественные связи, что неизбежно
ведёт к тунеядству, аморальности, превращает подверженного тяге в потенциального
нарушителя. Посему, трудотерапия есть форма социальной реабилитации, - за
долгие годы монолог сей отшлифовался совершенно и умственных усилий не
требовал.
Оглоушенный пациент в
третий раз попробовал подняться и объясниться, но доктор пресёк снова. И у
Виктора точно колени подломились. Этому помогло ещё одно свойство доктора:
обращался вежливо, а всматривался в собеседника по-удавьи и доводам его не
внимал. Когда же приходилось оглашать
решение, выражался не от себя лично, а как бы коллегиально. Так выглядело куда
весомей!
- Учитывая вашу профессию,
навыки, решено отправить вас на завод грузчиком. С вами – ещё трое.
Назначаетесь старшим. Завод выделит зарплату, рацион. Малейшие нарушения
докладываются, - коснулся спиртово-сухими пальцами трубки пожарного окраса
телефона. – Приступайте к труду. Всего доброго.
Утомлённая Ольга
возвращалась с дежурства. Утро выдалось блёклым, но по-весеннему тёплым, и она,
расстегнув пальто и высвободив шею из-под старенького, в голубых катышках пуха,
шарфа, брела обочиной просторной поселковой улицы. Под ногами водой сочился
снег, при дороге в канаве потряхивал гривкой прозрачный ручей, а бугры,
взгорки, их открытые южные склоны уже вовсе скинули белую шубу и подставили
мокрую мятую травку грядущим жадным до влаги ветрам. Потемневшие снега оседали
повсюду, насколько хватало глаз. И только в роще за посёлком зимний покров всё
ещё пышно синел, всё ещё дышал былыми холодами, хотя и там вкруг дерев уже
открылись отдушины. У опушки среди высоких лишаястых берёз кружились, орали,
роняли обломанные для гнёзд ветки грачи. Поодаль на шпице огромной ели замерла
в дозоре длиннохвостая сорока. Над рощей, над посёлком с его улицей и двухэтажными,
под парящим шифером, домами лениво промахивало редкое вороньё и уносилось к
далёкому лесу. А ещё выше, невидимое, вязло в белёсой мути не набравшее покуда
сил солнце. И – ни ветерка.
Навстречу Ольге тянулось из
канавы хилое ивовое деревце. Она остановилась, погладила тугие почки и вдохнув
терпкого их духа, переломила зелёную жилку. Бездумно улыбаясь весне, понесла
ветку высоко перед лицом как вербную свечу[5] и
вскоре свернула мимо палисадника с хрупкими, сизо-жёлтым дымом, кустами сирени
к восьмиквартирному, не отличимому в ряду других дому из грязного силикатного
кирпича.
В прихожей она, боясь
шуметь, выскользнула из пальто, стянула щегольские, на тонком каблуке, сапожки
и, нырнув узкими ступнями в овчинные тапочки, прошелестела в комнату. А там её
тихую радость ждал разгром. Обширная, в полпространства, софа походила на логовище:
изжёванная простыня, расплющенные подушки, груда одеяла. По стульям раскиданы
рубаха, домашние брюки, носки. Ощерённый грязной посудой стол. Такое обычно
оставляет разболтанный подросток.
Ольга так и застыла. На лице пропечатались досада и
обида. Но деваться было некуда: отложив на сервант к запылённому зеркалу ветку,
обречённо стащила с головы вязаную шапочку, наощупь вынула пять шпилек и меж
лопаток упала жгучего золотисто-каштанового отлива коса.
Едва она принялась за посуду – за спиной от порога
раздался резкий, алмазом по стеклу, голос:
- Как дежурилось?
Шелковистые разлётистые брови Ольги дрогнули, лоб сломила недобрая складка.
Правда, тут же исчезла. Но сразу вся усталость бессонной ночи навалилась на
плечи.
- С добрым утром, Валентина
Петровна. Нормально.
К ней подошла, как
подкатилась, свекровь: коротконогая, немногим за пятьдесят, женщина. Всё в ней
круглилось, пухлилось, всё так и распиралось: пухлые детские
пальчики-растопырки, пухлые запястья с перетяжками, округлостями - плечи, грудь
и живот. Круглое налитое лицо с рыжими усиками и рыжими круглыми глазами,
полудужьем – щипаная бровь. Даже ядовито-рыжие перекрашенные волосы как бы
медной стружкой из мелких колечек развивались. А одета она в синий махровый
халат, будто большущим полотенцем спелёнута. И вся бело-розовая, распаренная,
парным молоком поёная. И не по возрасту молодящаяся.
- Серёжу поздно побудила, -
взялась двумя пальцами за сковороду – помощь невестке оказывала. – Убежал без «тормозка».
Что там обедать будет? – вздохнула. – У него на обед-то есть?
- Есть, есть, - Ольга
подтянулась, отвечала как заведённая. – Деньги у него есть.
Позвякивая посудой,
переговаривались:
- Ты вошла, мы не слыхали
даже.
- Катюша давно поднялась?
- Аж в семь. Всё буробила,
пока за мулине не усадила.
Затем составляли стопкой
грязное.
- Спасибо, Валентина
Петровна. Дальше я сама.
- Да уж, что уж. Давай уж
вместе до конца.
- Не стоит утруждаться. Вам на работу готовиться. Я
всё доделаю сама, - Ольга в силу характера встречала любое, даже пустяшное дело
как самое ответственное, важное сейчас и вкладывала в него неприемлемые по
общим меркам душевные силы. Потому, чужая прохладца или небрежность в работе
всегда раздражала.
- И слыхать ничего не желаю! Моя вина! Сергей ни при
чём!
- А я никого не виню…
Начиналось самое неприятное
– ей никак не удавалось отделаться от свекрови. Она говорила глуше и глуше и
вот уже нечем больше заполнять разговор. А свекровь всё пристальней
вглядывалась в невестку, и та сделалась совсем скованной, лишь бы не вспылить,
и чувствовалось, как за всей этой женской бытовщиной натягивается всё туже некая
струна. И становилось ясно: не миновать им беседы иной.
Отдаляя неизбежное, Ольга
распрямилась, выгнулась спиной, повела по комнате цепким взором. Приметила у
окна среди лопухастых листьев увядший цветок китайской розы и протиснулась к
нему между сервантом и столом. Медленно, по лепестку, принялась обирать. За
нею, что сова из засады, следила свекровь, а с карниза, радостно потенькивая,
заглядывала в комнату-клетку любопытная синица.
Ольга с рассыпанными на ладони
бордовыми лепестками рванулась вон из комнаты, но второпях не рассчитала и
напоролась бедром на угол стола. Смаху навзничь упала на постель. Брызгами
разлетелись лепестки.
- Ч-чёрт! Все ноги в
синяках! Теснота проклятая! – не сдержалась она, едва не заплакала отчаянно.
О бок с ней в софу вмялась
Валентина Петровна. Выговорила с едва прикрытым осуждением:
- Потерпи, немножко осталось. Ещё неизвестно, как там
у вас сложится. А то съехать не успела, а дом уж чертыхаешь.
Ольга молчала. Потирая
ушибленное, клонилась долу небольшой своей головкой, прятала точно резцом
гранёное лицо с притенёнными под густыми ресницами печальными – тёрн-ягода –
очами. И вся при этом такая, что нет-нет, да и напомнит дикий терновый куст при
дороге: манит плодами, а руку протянешь – до крови раздерёшься!
- Слушай, что скажу, - сменила приём и потаённо зашептала свекровь. – Серёжка – парень дельный, в
отца. Жилище тебе живо отладит. Он для дома расшибётся. Только б ты его не
обижала. У него руки этак-то опускаются. Разве можно мужика без ласки держать?
А уж он тебя любит! Перед дружками тобой как гордится! У-у! – погладила невестку
по худенькой шее. – А что побранки случаются, так промеж своих чему не бывать?
На то они и свои. А ты не обижайся, мужа держись. Одиночкой в людях не сладко.
Жизнь, сама знаешь какая. Мужики набалованы, скоромного «на халяву» норовят
урвать. А бабы-дуры сами так и стелются! А потом их – под зад коленом! После
войны и то поменее этого было… Э-э, да что говорить! Мы с Иваном сколько
прожили, а как потеряла – до сегодня тоскую. Выходит, не нажилась. А уж он-то
самоуправный был!
Ольга всё отмалчивалась.
Когда-то она остро расстраивалась, что не может уже принудить себя жить общим
интересом семьи – это противно женскому естеству. Но то расстройство с недавних
пор ушло, осталась одна упорная обида из-за истраченных зря сил, чувств,
искреннего желания сделать хоть что-то к лучшему в этом доме. А там и обида эта
колкая затупилась, выродилась в простое отчуждение. Как быть? – все они
оказались людьми интересов несводимых.
От дальнейших речей
свекрови её выручила возникшая в дверях девчушка-четырёхлетка, обликом схожая с
Ольгой.
- Мама пришла! – кинулась она от порога, уткнулась в
колени матери растрёпанной, в белой пене волос, головкой.
Ольга обняла дитя и, улыбнувшись в полную душу, спокойно
и ясно посмотрела на свекровь. Опасность прямой стычки миновала.
- Ма-амина дочка, - ревниво протянула та.
- Всё нормально, Валентина Петровна. Зря
беспокоитесь, - голос Ольги выстилался бархатом. – Ну, Катюня? Скучала?
Малышка зажмурилась,
потянулась полными губками.
- А букварь учила? – мать
была строга.
- Да! – засияли детские
глазки.
Ольга звонко поцеловала её
в нос-пуговку. Единственная отрада –
дочка. С ней чувствуешь себя чище, наивней. Но и сводить жизнь только к
ребёнку страшновато. Не вырастить бы эгоистку.
Свекровь, осознав себя
лишней, поднялась:
- Ладно. Пора мне. Сумку бы
не забыть, - обслуга, эти больничные тараканчики, много полезного уворовывали
со службы через пролом в дальней стене.
Ольга безразлично кивнула.
И затянула ей вслед, как тянут, убаюкивая малышей:
- Ничего-о, скоро о-отпуск. Буква-арь выучим, у-умными
станем, - тонкие пальцы её летали по кудрям девочки, а в углах губ крылась насмешка.
Заводским двором проходили
пятеро. Сам заводишко в несколько приземистых корпусов с богатырской, окованной
стальными полосами трубой приютился на лобастом бугре, а его дощатые склады-сараи
спущены вниз, задами к бурлящей мёртвой водой речушке, где по берегу - проволочная
ограда и несколько развалистых тополей с кособокими гнёздами, грачиным мельтешеньем
и граем. Сверху от корпусов к складам брошена по самому пологому участку склона
утопающая в грязи дорога, весь же остальной склон отвесен и гол, отчего
оползает пятнами. Вот по-над ним-то и шли, шлёпали по лужам пятеро.
Виктор и пристающий к нему
с пустыми разговорами сухонький улыбчивый мужичок-головастик в затёртой и
мелкой как сковорода шапке плелись позади. Перед ними гуськом держались ещё
двое в столь же драных ватниках и разбитых кирзачах. Один, лет сорока, с
квадратным лицом, со злым взглядом, смотрел всё больше под ноги. Другой, рослый
парень годов двадцати пяти, наоборот, разглядывал округу и презрительно
усмехался.
А предводительствовал у
этой команды низенький кряжистый старик в выгоревшей плащ-накидке, офицерских
бриджах и литых резиновых сапогах. Вот он остановился, сдвинул на тугой как у
борова загривок полевого устава фуражку с дыркой на месте кокарды и, выпростав
из-под плаща руку, ткнул заскорузлым пальцем вниз на склады:
- О це, хлопцы, хозяйство.
- Х-хе! – рассыпая по лбу
пыльно-серую чёлку, тряхнул гривой немытых волос парень и озорно передразнил
выговор. – Сперва понтон треба навесть! – у складов, действительно, морем
разливанным колыхалась лужа.
- Нэма понтону, - серьёзно
ответствовал старик и повернул к ближнему из корпусов, где выпускались некие
химические составы с дальнейшей их отправкой на головное предприятие в Одинцово,
чему алкоголики должны были теперь способствовать.
- Товарищ старшина? –
угадал его армейское прошлое парень. – Ты родом хохол? – отвесил в ухмылке без
того вислую губу и его долгое грубое лицо с горбатым носом-храпом стало сильно
смахивать на морду коня-степняка.
- С Украйны я. Украинец, -
служивый отвечал степенно, только чуть голос подобрал будто вожжи.
- Я и говорю – малоросс.
Дед остановился в другой
раз. Забрав в ладонь рыхлый нос-сливу, грозно глянул снизу на парня:
- Скильки трэба я рос. Не
як ты. Велика дитына, а розум курячий.
Засмеялись все четверо. К
насупившемуся старику выдвинулся тот, со злыми глазами:
- Не горюй, дядька. Хохлы тоже русские, - его
лицо-корыто с тяжёлым подбородком и свекольными, искраплёнными сосудиками, щеками
подобрело. – Веди, куда вёл…
Но дойти к цели без приключения
не удалось. У самого порога путь заступил статный молодчик в промасленном
комбинезоне. Он выскочил на минутку из цеха глотнуть веселящего весеннего
воздуха и теперь перегораживал тропу, воткнув руки в бока и подрыгивая ляжкой,
и вольный ветерок задиристо трепал его ячменные рассыпистые кудри.
- Салют, Хомич! В Макаренки[6] на
пенсии записался? Гляди, не спейся с ними вконец. Тогда с доски почёта[7] точно
снимут.
- А ну, Серёга, ходы с дороги! – обиженный Фомич
втянул короткую, в сивой поросли, шею и остро поблёскивая глазками, двинулся на
озорника. Точно кулачный бой учинял.
Серега трусовато
посторонился, и дед промахнул не тронув. Зато походя саданул плечом гривастый,
а когда заводчанин съехал по ледяной корке в лужу, черпнул бутсами водицы,
бросил через плечо насмешливо:
- Вылазь, механик!
Простудишься!
- У, гады! – просипел
Сергей. – Алканавты проклятые! – но тут же смолк, опустил бесцветные ресницы
под нацеленным в его слабое переносье ненавидящим зраком Виктора. Даже
задохнулся на миг, точно плёткой двухвостой щёку обожгли. Такое случается, что
два человека с единого уже взгляда невзлюбят друг друга. Сойдутся и разойдутся,
не желая и не думая больше встречаться, а на сердце осядет лишняя муть.
За окном умывальной вновь
чернилами разлились сумерки. Ополоснувшийся после первой, прикидочной смены и
посвежевший Виктор прикуривал у Игоря беломорину. Последний нарочно
заглянул проведать знакомца и теперь
плыл в сизом дыму сочувственной улыбкой:
- С хозрасчётом тебя,
старичок. Сподобился!
- Сыт по горло этими
хозрасчётами! – отмахнулся тот.
- Зря машешь. Тебе объясняли, что посадят на оклад
голый чернорабочих? И высчитывать станут за питание, медобслугу, да
коммунальные, - он как-то странно всматривался в Виктора. – Вот так-то. Смотри,
должником не останься.
- Чего? Опять грабят?! Или у вас тут привычка такая –
настроение людям портить?
- Нет, старик. Просто, помочь хочу, предупредить.
Видишь, в каком дерьме сидим?
Недобрый этот разговор
дразнил Виктора и он, пресекая его, отвернулся. На глаза попался сухонький
большеголовый мужичок, тот, с которым шёл утром по заводу. Далеко размётывая
брызги, он плескался над ванной и звеньевой, срывая досаду, гаркнул:
- Володька?! Кто ж тебя
стриг по-дурацки так?! – волосы у того от самого кувалдой выпирающего затылка и
до темечка были обкромсаны лесенкой, а остаток чёрным клинышком падал на узкий,
взволнованный морщинами лоб.
Мужичок разогнулся.
- Ах-ха-ха! – захохотал вдруг, заплясал разудало
железными зубищами. – Сам! Детство вспомнить! Здорово?!
От эдакой незамысловатости
охота язвить у Виктора пропала. А когда следом Игорь ласково тронул за плечо,
подманил к окну, то и вовсе смягчился – по больничному двору проходила
длинноногая, в тесных джинсах и пышной красной куртке, девица с пузатой
сумкой-баулом через плечо. Шла легко, свободно, словно играючи, и мерно падали
на мёрзлый наст её хрусткие шаги.
- Эх ты! Кто такая?!
Откуда?!
- Первый раз вижу!
- Вот бы не в последний, и поближе! Неужели, есть ещё
свободные люди в этой стране?! Как мало человеку надо! Старик, мне снова
хочется жить! – мужчины словно пристыли к стеклу.
В комнате из пяти рожков
люстры горели два. Ольга, подперши ладонью подбородок, сидела, как и утром, с
краешку софы и в этот поздний час укладываться не собиралась. Против неё на
тумбочке зябкой голубизной вздрагивал
экран телевизора, а позади неё растянулся на постели ячменнокудрый заводчанин.
Закинув руки за голову, он драл к потолку курносый нос и косил песочного цвета
глаза на жену.
- В профкоме хотел узнать сёдня: когда дом сдадут? А
мне грят, - он перед женой нарочно сглатывал целые слоги и всеми замашками
силился доказать, какой он удалец. Но походил куда больше на вздорного
недоросля: - Мы тебе помогли, в очереди подвинули. Хоть счас потерпи чуток!
Неудобно…
Ольга не шелохнулась, как
не слышала. Сергей продолжил уже соблазняюще:
- А я б, честно, не уезжал. Зарплата у меня сто
восемьдесят чистоган! По шестому разряду двести вытяну. Катька у матери за
стеной сутками. Свобода! Останемся, а?
Ольга ответила твердо и не
оборачиваясь:
- Всё давно обсудили. Зачем
опять эту бодягу разводить?
- Ты как коза, честно! Раз глянулось – так прёт
напролом! Сама прикинь?! – Сергей заволновался. – Всё тебе есть: работа
непыльная, оклад повышенный, отпуск – полтора месяца! А чё в Одинцове твоём?
Копейки получать? Даром, Москва под боком! Из-за неё всё бросать?! Ещё
неизвестно, чё из тебя там получится! Тут-то живешь без забот!
Ольга в последних словах
уловила обороты свекрови, особо обидные. Та, конечно, переживала из-за их
семейных неладов, но в слепой своей привязанности к сыну бездумно оскорбляла
невестку: подозревала в умысле получить квартиру, а с мужем вскоре развестись
на выгодных для себя условиях. И потому Ольга сейчас так резко обернулась к
Сергею. Взгляд сосредоточен.
- Я фельдшер! Я здесь за пять лет всё уменье
растеряла! Сивухой провоняла! И хочу, чтоб моя дочь человеком росла! Чтоб
развивалась, как нормальные люди!
- А тут тебе чё, нелюди?!
Она пожалела, что вступила в пререкания - теперь не
удержать.
- Я говорю об обстановке. Но раз ты заводишь… Да,
прости, я не хочу, чтобы Катя росла похожей на вас. Мне это слишком много сил
стоит. А там больница нормальная, дом свой появится. Но если ты жить со мной
боишься, можешь оставаться здесь.
Она знала, что бьёт в его больное место. Валентина
Петровна, пособляя сыну управляться с женой, всяческими наговорами о помыкании
им разогревала его мужское самолюбие. И даже грозила возможной в скором
неверностью Ольги. А этого Сергей страшился больше всего, и, вопреки всем
трудам матери, делался покладистым. Вот и сейчас залепетал:
- Чё ты, Оль? К тебе - с
любовью, как лучше.., - погладил жену по спине. – Ну, Оль?
Ту от ласк его передёрнуло. А он подумал, что озноб.
- Давай ложись, а? Замёрзла
ж вся.
- Я фильм смотрю. Не мешай, - ей стало противно уже
от собственной жестокости и неспособности переломить себя. Да, Сергей ленив,
нестоек, неинтересен, но не болен той тупой самодостаточностью любителя
житейских удовольствий – единственно ненавистного ей в людях. И потому противно
от вынужденной этой жестокости и обидно за себя. Ведь она с первых дней
замужества пыталась обтёсывать его по своим требованиям, но весь её жар
улетучивался из худой натуры мужа, как улетучивается из буржуйки[8] тепло
вместе с дымом. От всех трудов ей оставался лишь въедливый душок
несостоявшегося, и она, теряя чуткость, замыкалась в себе.
Вот и опять всё
оканчивалось ничем. Сергей обиженно захлопал бесцветными ресницами и, рухнув на
постель, уткнулся лбом в прохладную стену. А Ольга, будто вконец иззябшая,
охватилась, впилась сильными пальцами в тонкие плечи, тоскливо уставилась в
пол. Лицо меловое, а на телевизор свой и бровью не ведёт.
Глава 3
Новый день выдался тусклым
как захватанный гривенник. Трактора вдрызг разбили площадку у складов, и жидкая
грязь с крошевом льда и снега достигала самых колен. Рабочие, настелив под ноги
доски, готовились выгружать из прицепов оцинкованные баки в деревянной оплётке,
а деловитый Володька пинал, проверяя на прочность, настил и что-то бубнил про
«грязюку лешую, скорей бы всё это кончилось и скорей бы тёпло…».
- Кто наверх полезет? –
отвалил Виктор борт.
Все переглянулись и
промолчали. Тогда угрюмый, с лицом-корытом, шлёпнул по плечу гривастого:
- Вперёд, Санька!
Тот заартачился, но угрюмый
настойчиво подталкивал:
- Лезь-лезь! Погнись!
Молодой самый.
Санька, не теряя гонора, с
напускной ленцой взобрался и разгрузка началась. Носящие чередовались часто.
Виктор и угрюмый принимали баки на спину сразу, плотно, шли легко, переступали
широко и, пробуя землю, чуть спружинивали в коленях. Виктор не столь широк был
в кости и силён как напарник, зато ухватист, ловок: груз придерживал на ходу
одной рукой и то лишь кончиками пальцев – профессиональный шик.
Ну а Володька мельтешил.
Поскокивая петушком и забывая о своём же
настиле, обгонял сотоварищей и, подставляя узкие плечи, выкрикивал:
- Санёк?! Сколько в ней
весу?!
Узнав, что всего шестьдесят
килограммов, и сетуя на малый вес, трусцой уволакивал вихляющий на спине груз.
Через полминуты всё повторялось.
- Санёк?! А в этой
сколько?!
- Шестьдесят. Отстань,
чума! Под ноги гляди!
Мужики потешались над ним,
не догадываясь, что тот своей дурашливостью нарочно скрашивает им нудные часы
до перерыва.
Долгожданный обед
приканчивали в заводской столовой за отдельным столиком и в эти минуты, сами
того не желая, оказались в центре внимания. Их изучали, изучали в открытую –
вокруг были одни почти работницы.
Угрюмый доел первым,
голодно уставился в тарелку:
- Жидковат харч. Добавки
спросить?
- Не дадут, - тоже несытый, грустный Виктор лодочкой
сложил на коленях ладони. – На пайке мы – комплексный обед по талонам. За
деньги не дадут. А талоны искать – у них самих не хватает. Уже узнавал у
Фомича.
- А ты, Виталь, не бойсь! Возьми и спроси понаглей
так! Помираю, скажи, от истощенья! – наставил, дожёвывая кусок жареной колбасы,
Володька.
- Хорош паясничать! – приструнил Виктор. – Нам ещё
тут клянчить не хватало! Давай доедай быстрей, одного тебя ждём!
А Сашка, не отлипая взглядом от какой-то чернявенькой
девчонки за соседним столом, по привычке съязвил:
- Вовка герой у нас! Грудь впалая, зато спина обручём!
Володька поспешно выглохтал компот, нашлёпнул
чёрноцигейковую свою шапку-сковороду и поводил пятернёй по тощему животу:
- Ух, наелся-напился – хрен по ляжке завился! – выдал
внезапно во весь голос.
Ближние бабы, с виду замордованные, бойко загомонили
вдруг вспугнутыми галками:
- Ого! А с виду маломощный такой!
- Шапку сыми, азиат!
- Эй! Эй! Куда?! Адресок оставь!
Володька, уже на ногах, оскалился железными зубищами,
сдёрнул с нелепо остриженной головы шапчонку и поясно поклонился:
- Милости просим, бабоньки, к нам в дурдом!
Захлебнувшийся стыдом Виктор выскочил из заполонённой
хохотом столовой.
От обеденного перерыва оставалось немного времени, и
их четвёрка пристроилась отдохнуть на лавках в обшарпанном закуте-курилке под
лестницей одного из корпусов. На трубах развесили подсушить серые, в синих
расплывах, портянки. Вот тогда, в отъединённости и расслаблении, Виктор решился
открыть, что удалось выяснить у Фомича об оплате. Игорь оказывался прав.
Первым возмутился Сашка:
- Значтся, двушник, говоришь? – обжигаясь окурком,
горько затянулся, сощурился от попавшего в глаз дыма. – Слабо, в рот им ноги!
- Ну и ладно! – неунывающий Володька закинулся босыми
пятками на скамью и вытянулся. – Сачковать – тоже дело!
- Так что, мужики? Как решать? Сачкуем? – Виктор
неторопливо обвёл всех взглядом.
- Мне деньги нужны. Любые, - уронил сгорбленный
Виталька. – Хоть полтинник в день.
- Да ты на воле за неделю их отработаешь! –
стервозно-насмешливо бросил Сашка. – А тут пускай дураки пупок рвут! А хочешь –
ко мне приезжай. На халтурку возьму.
- Сдохни, зелёный, - приподнял Виталька тяжёлое,
свекольного цвета лицо своё с расплюснутым носом и лениво-угрожающе глянул. –
Не дешевле тебя. Тебе в Москве плюшки наготовлены, а мне туда хода нет, - в его
заплывших глазах, в голосе, во всей повадке сквозило что-то безжалостное,
звериное.
- Я-то думал – ты москвич, - Сашка поёжился, протянул
разочарованно.
- Был москвич. На ЗИЛе инструментальщиком. Слыхал –
такой «завод измученных людей»? Ты послушай, тебе полезно.
Все развернулись к нему. А он закурил, цвиркнул
слюной на цементный пол и повёл рассказ:
- Отпуск перед Олимпиадой[9] дали.
Повезло, думаю: поболею похожу. Ну, получил «бабки», водяры накупил, как
водится. Угостил ребят. А в Москву уже милиции нагнали отовсюду. Ну, подымаюсь
с «Торпедо»-стадиона, под Симоновкой пили, и напоролся. Обычно как? Ну,
штрафанут, процентов лишат. Суд товарищеский. А тут с Олимпиадой этой Москву
чистили. Участковый наш звёзды выслуживал и подбил старух из подъезда бумагу
«накатать» от общественности. Их-то мне спьяну гонять приходилось. Домой
вертаешься, а они вякнут вслед, ну и пошлёшь. Вот они «телегу» и составили.
Думали – человеком помогут мне стать. Мент на заводе заверил, в суде аморалку
присудили и повезли в ЛТП[10] лес
под Вологдой сплавлять. Обычная «зона», только с лечением. Прописки лишили,
мать с тоски померла, жилплощадь отчудили… А через год кореш научил язву йодом
симулировать. Освободили досрочно, а куда деваться? Ну, речничок один, добрая
душа, к дому «чалился» и меня пожалел, с собой привёз. Сам недалеко отсюда
мастером на завод устроился, ну и меня – к себе. А я с получки загудел.
Вышибли. Речничок не бросил, на базу пиломатерьялов воткнул. А там «халтура»
косяком! И поволокло меня из запоя в запой. Чуть не подох. Завязывать решил. В больницу
на карачках приполз. Больница против ЛТП – рай. Век бы сидел. Да через пару
месяцев выпишут. Куда деваться? Мой дом теперь – сто первый километр[11]. Я
так решил: вшиваюсь и бабу искать надо. Без бабы – хана. А кому я,
беспортошный, нужен? Понял, молодой, почему нельзя временем швыряться? Гляди, и
ты не пролети с «халтурой» своей. Жизнь, она по-разному поворачивает, - и он
обмахнул языком сохнущие, изъязвлённые до бесформенности губы – устал с
непривычки говорить.
- Пускай у каждого о своём голова болит, - огрызнулся
Сашка.
- Так и решим тогда: работать, - ударил по колену
Виктор, власть старшего по звену применил.
А Володька спорхнул с лавки, принялся суетливо
обуваться:
- Ух! Там прицепов - целая туча! Бежим, разомнёмся!
Уже вечерело, когда с лязгом раздвинулись зелёные
заводские ворота и пыхающий горклым дымком «Беларусь» выволок на площадь перед
проходной последний пустой прицеп. Вместе с трактором выкатилось покрывающее
механический грохот пронзительное пение с нарочитым дурашливым «оканьем»:
Про-пе-ел гудок заводско-ой –
Коне-ец рабочего дня-а-а!
И сно-о-ва у проходно-о-ой
Люби-и-мая ждёт меня-а-а!..
Это Володька, повиснув на заднем борту, пел и болтал
ногами и не по размеру великие сапоги его вот-вот, казалось, свалятся куда-нибудь
в лужу.
Остальные, заляпанные грязью с головы до пят,
топотали позади и устало улыбались на эти чудачества.
Трактор принялся пологой дугой разворачиваться.
Володька отцепился и вдруг оказался один на один с массивным гранитным бюстом
Льва Толстого, задвинутым в скверик под тонкие рябины. Мужичок даже в коленках
согнулся от неожиданности:
- Братцы! И он тут! Вот здорово! – и зачитал выбитую
лентой надпись. – «В память посещения
завода и беседы с рабочими, 1908г».
- Это кто это? – первым подоспел Виталька.
- Лев Толстой! – загордился Володька.
- В коляске, небось, с псарней какой катался, что
потрепаться завернул? – Виталька точно желчью плевал.
- Не-е, ты зря так. Он передвигался на велосипеде и
рабочий народ жалел, заступался. Был бы у нас такой сейчас, ты б на своём «сто
первом» не сидел. Он как бы гаркнул на весь мир, и всем бы стыдно стало.
- Гляди – знает! – съехидничал за спиной Сашка. – Ещё
скажи – читал!
- Что я, малограмотный? Конечно, читал: «Войну и
мир», «Кавказского пленника»…
- Во-во! Прям, про тебя! Ты у нас тут и пленник, и
Жилин с Костылиным зараз! «Крыша-то съехала» с водки или с антабуса?
На эту подковырку «дохляк» Володька заулыбался, и у
широко расставленных серо-крапчатых глаз его добрыми лучиками легли морщины.
- Санька? – хитро сощурился Виталька. – Мамке моей в
ЦПШэ[12] читали: заступничек этот ещё про одного
сочинил, про сопливого. Кто много знать хотел и совался, куда не звали. Кто-то
на него больно смахивает.
С площади засигналил старенький, с портретом Сталина
на лобовом стекле, ПАЗик. Виктор, уважавший книги и сторонившийся словесной
возни, окликнул:
- Эй, грамотеи! В автобус идите. Не то домой не
попадём.
Те, продолжая препираться, тронулись.
- Твоя правда, Виталик, - притворно смиренничал
Сашка. – Плохо, когда все грамотные. Суются, куда не звали, никем не
покомандуешь. Убытки от книжек этих.
- Это ты про кого?
- Так, вообще рассуждаю. Я ж самый молодой тут,
необразованный, значит, жизнью. Что говорю – сам не понимаю. В ШРМэ учился,
халтурил всю жизнь. Откуда мне понимать? Даже ЦПШа твоя, что такое, не понимаю.
Это навроде ВПШа?
- А это что ещё? – Виталька только косился зло, но
зацепить на слове «язву» Сашку не мог.
- А высшая партшкола.
- А! Точно! Оно самое! Там-то и учат, как вам,
«филиппкам», сопли вышибать, чтоб платки не мазали! – и он засмеялся довольно.
- Ой, Виталик! Посодят тебя за слова такие!
- А мы и так сидим. Только покудова на мягком, -
Виталька, наконец, почувствовал себя победителем в этой стычке и потому слова
его со стороны прозвучали странно-торжественно.
И новая разлеглась над землёю промозглая ночь. И
снова потерянно бродил по коридору Виктор. Осторожно заглянул в приоткрытую
дверь дежурного кабинета, откуда клином выпадал густо-вязкий как пламя костра
свет. На месте Ольги сидела ядрёная, последних годов зрелости женщина и, охватив
ладонью тугую, будто флюс выдуло, щеку, тосковала. Он миновал её незамеченный.
Койка Игоря лепилась под самое окно. Хозяин полулёжа
плющил грузными плечами подушку и, выслушивая новости по Би-Би-Си, теснил к уху
красненький японский приёмник. А снаружи по жестяному карнизу размеренно било с
сосульки и в щели рамы тянуло запахом талого снега.
Виктор вырос в марганцовочной зыби ночника
неожиданно. Игорь заметил его не сразу. Казалось, он дремал с открытыми
глазами.
- Что, старик, не спится? – увидал, наконец, шепнул.
Тот жалко, просительно улыбнулся. Измучен был до
крайности:
- Обрыдла тюряга эта. Как вечер – в какое-то
безвременье впадаю. Или ночи стал бояться? – не пойму.
Хозяин глазами пригласил садиться, и гость колыхнул,
со скрипом продавил в изножии койку.
- Ну, ни в глазу сна! А к полночи точно кто в пузо, в
самую завязь иглу вгоняет! Внутри свербит, волненье до тошноты. И всё
сорваться, искать чего-то подмывает. Рядом где-то жизнь другая идёт, настоящая,
а я попасть в неё не могу. Как думаешь? – Виктор высказался не без волнения и
теперь с надеждой ожидал помощи. Для того и пришёл – для дружбы.
- Нервы, старик. Акклиматизация. Потерпи немного. Как
у Гоголя: русский мужичок всё вытерпит, - Игорь отвечал, но и по приёмнику
дослушать пытался.
Виктора обидело такое невнимание:
- Гоголь! Какой там Гоголь?! Жизни жалко! – он
по-телячьи, всем нутром, вздохнул и решил уходить.
Но тот отложил, наконец, на тумбочку свою машинку.
Сразу ожил:
- Случается, старичок. Выпадением из привычных связей
называется, - задумался ненадолго. – Знаешь, истинный смысл жизни как раз через
такое отстранение может раскрыться. Порви все связи, голеньким останься и
увидишь, что скрыто в тебе.
Игорь полегоньку разговорился, а говорить он,
чувствовалось, любил. Протяжно у него эдак получалось, задушевно. И притом
точно не слушателю поведывал, не себя рассказом тешил, а службу служил самому
слову и речь поверху пускал. Это был скорее ритуал говорения: с туманящимися
глазами, с беспокойной пятернёй в шевелюре, с задранным к потолку лицом, в
крупных и броских, но оплывших чертах которого читалась явная вялость натуры,
как, впрочем, и в густом голосе с широкой повадкой слышалась разъедающая душу
расслабленность. И весь он был, казалось, в этом.
- Я много думал. Жизнь как бы двумя потоками
протекает. Первый – повседневность. С ней - просто. А вот второй? Во втором -
главное. Это то, что привыкли называть идеальным. Но это идеальное на самом
деле реальней реального! Просто, его руками не пощупаешь. Это наши
невоплотившиеся желания, мечты, которые нас сопровождают и подсознательно
наполняют смыслом, стремлением, дают азарт - забывшись, он перешёл на полный
голос, а вокруг храп стоял с присвистом, и на дворе в нарастающей ростепели
точилась многоголосая капель. – И вот парадокс! В жизни случаются моменты,
когда эти параллели пересекаются! Две ипостаси бытия сливаются и на землю
сходит возможность! Способно зародиться новое! В такие моменты многое можно
менять. Всё зависит от нашей подготовленности. Может, старик, и у тебя такой
момент?
И он решил на этом закончить. Но у Виктора вид был
бестолково-недоверчивый, и пришлось продолжать:
- Как бы объяснить доходчиво?.. Да хоть политику взять, ту же гонку
вооружений. Из-за неё жить по-людски не дают. Ведь, что получается: чего
боятся, то и накапливают. Но в пику растёт недовольство. Закон диалектики!
Следовательно: подступает момент равнодействия воль и возможность освободиться.
- Или взорваться к едрене-фене!
Игорь заколыхался в беззвучном смехе:
- Я, старичок, оптимист. Взорваться можно было давно.
Только сильные мира сего с наследничками тоже хотят жить. И единственный путь
от разных диктатур к свободе личности – соединять добрую волю планеты. Вот так.
- Здорово. По газетному! Только, зачем? Ну, победишь
ты. Скинешь в море куда оружие это. И чего дальше? Всё по новой завертится?
Вокруг чего, какой воли соединять, когда каждый к себе тянуть приучен?
- Вокруг желания лучшей жизни. Идея конвергенции,
слышал? Будущий мир встанет на законах самоусовершенствования и взаимопомощи.
Но сначала нужно разные перегородки идеологические сломать.
- Брось чушь-то нести! Кто это тебе ломать позволит?
- Мы сами. Потому, и надо людей готовить. Трудов –
непочатый край!
Виктор выставился было на него как на полоумного и
даже рот приоткрыл невольно, но тут в
коридоре объявился странный больной и забрал на себя всё внимание. Мокрый от
пота, землисто-бледный и весь раскоряченный, он крабом переползал, держась за
стенку, к туалету и при каждом движении стонал, кривил отёчное лицо, кусал
потресканные точно от жара или морозного ветра губы.
- Чего это с ним? – узнал былого опившегося Виктор:
того, кому с Ольгой помогал.
- Сульфазин. Четыре укола: под лопатки и в ягодицы, -
поскучнел Игорь. – «Распять», называется. Сульфа шлаки выгоняет. Заодно –
наказание. Методика ещё на пленных немцах отработана. Даже если очень захочешь,
никуда убежать не сможешь. И сторожить не надо.
- Вон она чем пугала! – скривился Виктор.
- Что, в нарушители попал?! – встрепенулся тот.
- Да нет. Так, зацепил сестричку одну. Ольгу знаешь?
Пугнула, но отпустила.
- С персоналом не ругайся. Особенно, с женщинами. Их
лелеять надо.
От такого крутого оборота в разговоре Виктор опять
удивлённо глянул на собеседника.
- Да и Ольга хорошенькая. Жаль, резковата.
- Тебе - резковата, а по мне – что надо, - Виктор
слегка оскорбился, не смог промолчать после тех кабинетных посиделок с нею.
- Ты что, обиделся? Прости, пожалуйста. Я же не знал,
- Игорь, подольщаясь, посластил интонацию. – Ты неправильно понял. Но всё равно
– молодец, за женщину заступаешься. Что, понравилась Ольга? – понимающе
улыбнулся.
- Не суетись, - огрызнулся тот. – Не бабник я.
«Подкатывать» не собираюсь.
- Ты не прав, старик. В созерцании красоты даже перед
женой греха нет. И подкатывать не следует. Подходи с открытой душой. Тогда
ответят.
- Ага! Кирзачом! По душе по открытой! Уже пробовал, -
промолчи тогда Виктор, оставь этот дразнящий разговор, и неизвестно, как
потекла бы эта история дальше. Но он тогда возразил, а следом, хотя сердце к дружбе уже не лежало, поддался-таки
на патоку слов Игоря, и с той ночи образ Ольги начал всё полнее входить в его
воображение.
- Вот в этом вечная беда наша, - запечалился говорун.
– От любви шарахаемся, оттого зло нами
правит. Знаешь, в искусствоведении термин есть: «патина». К примеру, икона
покрывается олифой. Закоптится образ – грязь смоешь, проолифишь заново, и опять
она как новая. Не будь этой культурной патины, грязь, патина дикая, въелась бы
в краски и произведение погибло. Так и с людьми: нет у человека культуры –
разъест дикая патина.
- Говоришь красиво. Только к чему, не разберу.
- А чтоб ты понял: культура не столько от знаний
истекает – в любви начало берёт. Поэтому,
всем доступна, и бегать от неё не годится.
- Любовь, она тоже разная. Ещё как понимать.
- О чём я тебе толкую! Думаешь, почему хвалил? За искренность
к женщине! Сейчас это редко встретишь, а ты скрывать вздумал! Ведь, что есть
женщина? Напоминание чистой красоты, идеала! Возведенного в небеса желанного! –
Игорь разгорался: глаза влажно блестели, он то и дело вскидывал руку, тряс и
хватал растопыренными пальцами воздух, а лицо его стало походить на парадный,
старой бронзы бюст.
– Любовь к даме как стремление к совершенству! На
этом великое искусство держалось! Что ж из того, что иная красавица ангельская
– с когтями? По-житейски так чаще и бывает. Но это ещё ничего не значит. Ради
гармонии… Как у Пушкина: «я сам обманываться рад»! И рады лазать в этот огонь
до бесконечности!.. Ф-фу, топят как в аду! – отёр он об «олимпийку» взмокшие
ладони и мечтательно скрестил руки на груди. – Может, зря это всё, но чем ещё
жить? В Бога разучились веровать, - голос его зазвучал горько. – Вместо
социального рая – застой. А потребности растут. И без веры тоже нельзя. Вот и
верят: кто – в деньги; кто – в шмотки; кто – в Будду; кто – в науку. Но когда-нибудь
испоганенная мечта о справедливости и свободе возродится в сердцах. А пока -
глухое время. Сначала на Бога руку подняли, теперь человека распинают. Скудеет
мир любовью. Слабы мы. Чем ещё живы? Даже водку пить надоедает. Одна красота
осталась. Мира этого она, увы, не спасёт, но жизнь заполнить сумеет. Вот так.
Помолчали каждый о своём.
- Слышишь, как расходилась? – прислушался Игорь к
капели за окном, улыбнулся. – Весна, Витюша, весна! Музыка почти! – смежил
веки.
Виктор поднялся задумчивый.
- Совсем из головы! – очнулся вновь Игорь. – Помнишь
«королевишну» ту за окном? Хороша! Личико – яичко пасхальное! Сложена как
Афродита! Знаешь, кто она? – поиграл, помедлив, терпением. – Нет, не скажу. Сам
скоро узнаешь. Так эффектней будет.
- Ну, оседлал «богов» своих! – махнул напоследок
рукой Виктор. – Теперь и этот не уснёт.
Глава 4
Минула неделя. Виктор на заводе приработался, притёрся, и дни катились
вроде бы ровно, гладко. Но сердце ныло: в делах домашних – неизвестность, да
ещё память о тех посиделках с Ольгой не тускнела. Притягивала её резкая откровенность
и чудилась ему возможность выговориться. Но сближений больше не выпадало.
Встречались лишь мельком, по процедурам, и никакого внимания она ему не оказывала.
Однажды после смены едва переступил он порог непривычно безлюдного в
этот час отделения, как навстречу из долгой глотки коридора засеменил к нему,
поспешая, Игорь.
- Пойдём, быстрей, пойдем! – рывками потянул за собой, а сам загадочно
улыбался и жмурился как сытый обласканный кот.
- Да погоди! Дай грязь скинуть! – усталый, во влажных белёсых разводах
по телогрейке, Виктор не радостью встречал его. – Стряслось, что ль, чего? –
заныло в груди, как часто ныло теперь от неясных предчувствий. К тому же, сегодня
дежурила Ольга, и он хотел сначала привести себя в порядок.
На самом же деле стряслось следующее: в дальнем конце отделения в битком
набитой комнате отдыха, что разделяет кабинеты заведующего и дежурный,
разворачивалось собрание. Все пациенты, весь персонал присутствовали здесь.
Даже сам Татарчуков присутствовал. Представляли новоприбывшего врача. А потом
она держала речь и вложенное в голову за годы учёбы излагала бойко. Сразу видно
– отличница. К тому же - с редкой, комсомольской чертой: всегда верит тому, что
говорит.
- В нашей стране с отсутствием антагонистических противоречий
отсутствует социальная база для массового пьянства и алкоголизма. Это
всего-навсего пережиток! К сожалению, пока распространённый. Коренится он в
моральной нестойкости, в некоторых психофизических характеристиках индивидуума
и в отдельных недостатках нашего общежития. Но с отсутствием непримиримых
противоречий он победим. Мы же, медики, подходим к алкоголизму как к болезни.
Вы для нас – больные. К сожалению, мировая наука пока не отыскала мозговой
центр, управляющий страстью к алкоголю и прочим наркотикам. Но отыщет
обязательно. Тогда откроются прямые методы воздействия. А пока на вооружении
только косвенные…
Поначалу она говорила открыто, всматривалась в больных смело, а голос
был задорен, звонок и чист. Но где-то с середины утихла, в смущении затеребила
восковыми пальчиками светло-русую, рыжего подпала, прядку, что струилась из-под
накрахмаленного и для задора чуть сдвинутого набок медицинского колпачка. Затем
осеклась вовсе, потупилась. По золотистому наливу щёк, по кипени холёной шеи
загулял, замерцал маков цвет-румянец. Это бесстыжее разглядыванье больных так
смутило. А разглядывали её все: кто с ухмылками; кто со смешками; кто с
перешёптыванием. Даже вечно сонный пухлогубый юнец, ночной страж картёжников,
захлопнул свой учебник истории и немигающе уставился на неё с полудетским
восторгом и совсем не детской похотью.
- Хороша? – дохнул Игорь над ухом подошедшего из умывальной Виктора. В
комнату они заходить не стали, а приткнулись у двери незаметно понаблюдать.
Виктор рассмотрел, конечно, и выспевший в первой женской, не угнетённой
семейными хлопотами, красоте безупречный овал лица её, и карие, жаркого блеска
глаза, смущённо прикрытые пушистыми ресницами, и нахмуренные русые брови, к
переносью густеющие, взмахивающие высоко и плавно и так же плавно в нить
опадающие, и тонкокрылый неправдоподобно ровный, будто лепной, носик, и
беззащитно разомкнутые нежнорозовые губы, мягкие и полные, и горделивый
округлый подбородок. Стрельнул и на туго всхолмившую одежды полнозрелую грудь
её, но ответил странно раздражённо:
- У меня жена не хуже.
- Ну, ты даешь, старик! Это же чистый антик!
- Не люблю баб обученных. Вместо мозгов одна нахватанность!
Тем временем в комнате на помощь смешавшемуся врачу пришел Татарчуков.
Он поднялся и теперь, стоя, представлялся более солидным, нежели за столом в
своём кабинете, где его чаще всего и видели. Вдобавок, в руках его покоилась
внушительная, старинной работы, палка с медной оковкой и набалдашником в виде
оскаленной львиной морды. И вот, подавшись вперёд своим мешковатым, по-бабьи
широким телом, он грузно налёг на эту палку:
- Прошу запомнить: Татьяна Михайловна – питомица ведущего профессора
Птицина, - занудил строго. – Профессору мы обязаны многими методами лечения и
профилактики. Это хорошо вам известные ЛТП, клубы трезвости, режиссура семейных
отношений. Татьяна Михайловна опробует у нас методы новейшие, из научной
лаборатории профессора. Будьте внимательны: доктор пояснит смысл будущих
занятий. От этого зависит дальнейшая биография многих.
Смешки и шёпот утихли – Татарчукова боялись. Многих он повыгонял из
больницы с «волчьим билетом» прямиком в лапы милиции и тесно связанных,
подотчётных ей наркологических диспансеров.
Молодая врач отняла пальцы от выпуклого лба своего, потирая который
надеялась прикрыть смущение и, обретая уверенность, напряжённо вглядывалась в
одну точку куда-то поверх голов.
- Так, на чём я?.. – продолжила. – Да, косвенные средства. Главное,
укрепить волю. Она у вас есть. Могли пить, гулять, не считаясь с мнением
близких? Не боялись работу прогуливать? Значит, силу пренебрегать, своевольничать
имеете? Так направьте её в полезное русло! В полезное для общества и для себя,
- она так вдруг на них голосом надавила, так густо-карим взором рассверкалась,
что пьяницам не до похабностей стало. – А я помогу. Но помните: вы являетесь
больными! От вашей болезни освободиться без доверия нельзя! Доверьте врачу ваше
сознание, вашу волю! Знайте: вам желают пользы! Поэтому, отношения наши должны
строиться на доверии!
На последних её словах Татарчуков занервничал, что-то недовольно буркнул
ей. Она кивнула и закончила уже сухо:
- Я внимательно ознакомлюсь с вашими историями. Побеседуем с каждым.
- Детей бы лучше рожала. Лезет алкашне в душу! – заворчал у двери
Виктор. Но вдруг прояснел, словно майское солнце ласковое в лицо брызнуло – это
Ольга, что у стенки напротив скромно стояла, посмотрела на него. А уж он-то
давно за нею украдкой наблюдал. И тут же к врачу смилостивился: - Чего с неё
взять? Молодая…
В этом своём настроении он не мог, конечно, додумать, что начинающему
доктору совсем не трудно выбрать себе друга по вкусу и детей нарожать. Но её
всерьёз увлекает научная карьера, и потому обрастать семьёй пока не с руки.
- Что-то ты не в духе сегодня, - укорил несмело Игорь.
- Чего? – посмурнел тот – это Ольга смотрела на него равнодушно, будто
он был для неё блёклым прохожим из толпы. – Соды нажрись до пены в пасти –
погляжу, как в духе будешь! – действительно: и волосы его, и шея, и прижатые
жёсткие уши - все в белом густом присыпе.
Собрание же тем порядком заканчивалось. Назначили с ближайшего
воскресенья сеансы психотерапии и все заподымались, задвигали стульями. А
Виктор напоследок бросил с насмешкой Игорю. Не понравилась ему вся эта возня
его суетливая вокруг докторши:
- Слышь? Ты-то сам женат?
- Был, старик, был, - оробел от неожиданности тот.
- Некрасивая, что ль, была?
Не зная как ответить, да и стоит ли отвечать вообще, Игорь заискивающе
потрепал работягу по плечу:
- Не всё просто в жизни, Витюша…
- Значит, сама ушла, - догадался тот.
Поздним вечером после отбоя Виктор всё же набрался смелости, вопреки
такому к нему невниманию, и решил походить у кабинета на виду Ольги. Вдруг
отношение переменится. А нет – так и терять ему нечего!
Она долго терпела, не
обращая внимания, затем полуприказно отправляла спать и даже затворялась. Но
снова и снова шаркали за дверью его тапки… В конце-концов, ей это надоело, а
ругаться не хотелось, и он снисходительно был допущен к партии в подкидного.
Виктор уселся таким
довольным, что даже укоризны и любопытство бабы Ани мало трогали. А та прямо
так и пытала «свежего» человека!
- И как тебя, парень, жена до этакого разброда допустила?
- Чего, жена? Жена ни при чём. Её дело десятое, - не очень-то ему было
сейчас удобно о жене распространяться.
- То и худо, что десятое… Да ну вас! – санитарка бросила в сердцах
карты. – Хитрованка ты, Ольга! Мнишь, не вижу, как поддаёшься? Не стану так!
Что я тебе, совсем никуда не годная, чтоб со мной как с дитём?! – упираясь
руками в колени, поднялась.
Виктор и Ольга перекинулись скупой усмешкой.
- Ну, прости, баб Ань. Останься. Не рушь компании, - медсестра была
сегодня сосредоточенной и скорбной точно с похорон. – Утром домоешь, - больные
в отделении убирали коридор, палаты и лестницу, а кабинеты доверялись только
санитаркам.
Но старуха молча отмахнулась и, посчитав, что вопросами о семье, жене,
дала этому настырному напоминание, выбралась за порог.
В комнате двое. Верхний свет был потушен, зеленью стеклянного колпака
лучилась одна настольная лампа.
- Верная бабушка, - похвалил нечаянно обрадованный её уходом Виктор.
- Сын единственный два года как помер. Директором завода работал в
Таллине. Жена и раньше погуливала, а тут вовсе запила-загуляла. Дочка осталась
шестнадцати лет. Красавица: глазки распахнуты, коса с руку – чистое серебро. По
рукам пошла девчонка. Старая забирать поехала – пинками спровадили. А она и по
сыну сокрушается: в далёкой земле холодной лежит. А семя его по ветру носит. Я
не для чужих ушей говорю, - опомнилась Ольга. – Чтоб за въедливость не укорил.
А я люблю её, бабаню. Многим обязана. А она сердится, если жалею. Таков,
говорит, перст Божий. Ещё сыграем? – собрала карты в колоду.
- Как хочешь. Мне всё равно. Я не игрок, - притих Виктор.
- Что так? Проигрывать не любишь?
- Чего проигрывать-то? Азарта нет.
- И то верно. Что же не спишь тогда, бродишь? У нас по ночам одни
картёжники бродят. Я думала – и ты такой, - слукавила слегка.
- Кто его знает? Не спится, и всё! Может, тоска заела. Может, месяц вон
лупит. Хоть волком вой! – пошутил грустно тот: это Ольга грусть на него навеивала.
Она примолкла, потупилась. Потом подперлась ладошкой и тихонько вдруг
запела есенинское. Голос был густ, низкозвучен и тёпел и повилась золотою
стёжкой по суровью задушевная печаль:
Над око-о-ошком ме-е-сяц.
Под око-о-ошком ве-е-тер.
Облете-е-евший то-о-поль
Се-е-ереб-ри-и-ст и све-е-етел.
Теперь она смотрела на него не отрываясь и не мигая, и того словно синей
мглою обвесило и повило. В снах случается: тащит тебя кто-то властный в полное
прелестей неведомое. В груди сладко захоланывает от предчувствия полета, но
сознаёшь: не будешь скоро, каким на свет рождён – слабым, да вольным в земном
своём выборе. Страшно и жалко родное терять, и упираешься над бездной
сомлевшими ногами. А для высвобождения от властной этой силы всего-то
необходимо слово некое призвать. Вспоминаешь, напрягаешься мысленным взором,
тужишься языком пошевелить. И вот уже подступает изначально заветное. Сейчас,
сейчас сорвётся с губ, ошеломит белой молнией! И…просыпаешься в тот миг. И в
памяти – ничего. Живи дальше, вспоминай, пробуждайся.
Вот и Виктор сейчас похоже чувствовал: рушится у них с Ольгой привычная
защита, незнание душ, а взамен нарастает увлекательное сближение. И поперву
опасался. Будоражила такая невыдуманная близость с незнаемой женщиной, чужой
женой. И оттого в лицо ей смотреть не решался, а всё сползал взглядом на резкий
как слом изгиб ладони у худенького запястья, где под матово-белой кожей голубые
веточки вен сокровенной своей нежностью поражали.
Даль-ний плачь таль-я-анки,
Го-о-лос о-о-дино-окий –
И так-кой роди-и-мый,
И так-кой далё-о-окий.
Ольга пела, в окно лез убывающий, опрокинутый рогами в черноту
поднебесья месяц, заливал полкомнаты стылым серебром, выкрещивал тенями
переплёта пол и стену, а на стуле в углу ёжился в ознобе Виктор: одинокий,
заброшенный, неведомо куда и зачем ею увлекаемый.
А Ольга глядит на него
безжалостно, даже ресницей не дрогнет. Лицо что из белого камня высечено, и
голос тоскою грудь рвёт:
Плач-чет и сме-ё-о-тся
Пес-сня лих-хо-вая.
Где ты, моя л-ли-и-па?
Ли-и-ипа ве-е-е-ковая-а?
Издевается она над ним. А саму обида на свекрови напраслину гложет: да
неужто б не нашла себе стоящего человека, кабы захотела? Жизнь-то, и правда,
течёт. Не наживешься! А дома изо дня в день всё та же стужа…
Не выдержал Виктор, сорвался со стула и ушёл к окну, чтобы слёз,
непрошенно накипающих, избежать. Прижался лбом к студёному запотевшему стеклу.
Ну, совсем мальчишка влюблённый!
- Странно как-то, - подал голос. – То всё тает, тает, а то вдруг
заморозки.
А она в ответ – ещё пуще, с задором. И в глазах как бесенята
ворохнулись. Силе женской проверить себя захотелось. Вдобавок, та молодая
красивая врач поддразнила, заставила на себя по-женски глянуть со стороны,
оценивающе.
Я и сам ког-да-а-то
В празд-ник спо-о-зарн-ку
В-вы-ходил к л-люби-и-мой
Р-раз-верну-ув таль-я-а-анку!
- Мне самой тошно. Характер такой. А ты не молчи, не давай
мне «советь», коли пришёл, - и очи что хмелем туманным подёрнуты.
Поманила чуть, и вот он уж улыбнулся. Подышал и обрисовал
зачем-то на туманном стекле контур церковки.
Ольга подождала под скрип старинных за окнами деревьев и,
видя, что тот всё отмалчивается, запела уже теперь жалобно:
А тепе-ерь я ми-и-лой
Ни-и-чего не зна-а-чу.
Под чужу-ую пе-е-сню
И сме-е-юсь и пла-а-ачу…
- Или не ты петь просил? Что помалкиваешь?
- А что говорить? Развлекать не мастер, - вернулся тот к
столу и уже открыто посмотрел на Ольгу – боязнь отпустила.
А та у своей лампы как бы душой пыталась отогреться, и
что-то жалостное в этом померещилось Виктору. Захотелось её отвлечь, разогнать
хоть немного эту грусть:
- Это я в детстве любил представляться. Начитаюсь, читать
очень любил, и воображаю: то я корсар благородный, то Робин Гуд, то Стенька
Разин сам! И вечно кого-то защищаю! А когда бараки наши сносили, много бараков
– целую улицу, натаскаю на чердак барахла брошенного и целыми днями как в чаду!
Навыдумываю себе персонажей всяких; и где я только не был, кем только не был! –
он воодушевился этими воспоминаниями, и последнюю скованность его как рукой
сняло: мотался перед столом взад-вперёд, будто об Ольге даже забыв. – Доходило,
в натуре жил как образ ходячий! Все побои от бати собрал! А подрос – актёром
решил сделаться. Не то донкихотство это до добра не доведёт. Но до армии
прогулял, конечно. А с дембеля поступил в театр рабочим сцены, чтоб механику их
узнать лучше, подготовиться. Там на Ирку нарвался, - сел на топчан. Говорить
сейчас о жене совсем не хотелось.
Ольга вскинула бровь. Она слушала, как слушают заманчивую
историю дети.
- Жена. Осветителем тогда работала, - он опять уклонялся от
прямого на неё взгляда. – Как там учёные разные пишут: важно, чтоб интересы
были общие? Ни хрена они в жизни не понимают. Ну, сошлись мы на этих интересах
общих. Только, они у неё сильней оказались. Родила, посидела и - шасть снова в
театр свой. А меня деньгу зашибать погнали. У них-то гроши платят. А чтоб не
рыпался, раскритиковали с тёщей: куда с такой рожей на актёрский?! Не позорься,
пролетарий! Да там ещё блат и «на лапу» давать надо. А у тебя и таланта не
видать. А кто его пробовал: видать или нет? Но они – сиди, говорят, смирно,
добывай семейству на прокорм. Ты перед дитём в ответе… Кто его знает? Может,
правы они? И я ни к чему не годен?
Ольга, слушая, навалилась на стол, щекой легла на руки и
каждую чёрточку резкого сухощавого лица
Виктора изучала. Ей знакома была эта тоскливая обида недовыраженностью жизни и
желание большего, способная против воли проливаться когда угодно, невзирая на
обстоятельства и лица.
А он чувствовал эту тёплую волну её интереса, и оттого
становилось легче, словно приласкали невзначай. Умела она человека настроить,
даже порой не желая. И вот под конец Виктор забыл свою обиду, злость и начинал
вдруг смотреть на прожитое как-то по-новому, без сердечной страсти. Более
мудро, что ли.
- Ну, сижу, добываю. Вскоре батя задурил. Ему как инвалиду
войны комнату дали и мы думали – нас туда вселит. А он сам въехал. Я, вещает,
много в жизни горя хлебнул, и своё желаю добрать. Стану в хороме своей дам
принимать и всё, что заслуженному гражданину положено. А ты, Витька, дурак, что
в нежные годы женился, и сословие мужское позоришь. Сколько он тогда слёз
матери стоил! И погулял-то недолго – сердце сдало. А комната всё равно к нам
отошла. Да не в радость. Вот кто виноват: мы или жизнь такая? Чуть подмаслят
её, и поскользили все! И у нас с Иркой: сутки не видимся, пацан брошен. А тут
ей повышенье – начальник цеха осветительного. Дома совсем мало бывает. У неё
жизнь скачет, у меня ползёт. После работы зальёшь стакан за воротник – вроде,
веселее. А дома сын сторонится, Ирка орёт и всем на всех наплевать. Спать
завалишься, утром внутри гадко, а в лямку – иди. Надоело до смерти! Еле вечера
дождешься и – по новому кругу! Отношения враз пустовесные, да ещё заработки
упали. Но тут мы ту реформу «сварганили» и настроение поднялось. Думали,
надолго. И дома сразу потеплело. Парень тогда в четвёртый класс перешёл. У них
там история началась. И вспомнил я детство своё. И понеслось! Наберу книжек исторических, начитаюсь и давай
в лицах ему рассказывать! Как привязанный ходил за мной. Даже самому смешно
стало. Но потом нас разогнали… Нет, ты не думай – я не жалуюсь, не
оправдываюсь. Сам виноват: дурак был, верил всему.
- Не тому, значит, верил, - построжела внезапно Ольга. – И
другого ждать нечего. Люди унизились. Какие там мечты, рыцари благородные,
что-то высокое? Благосостояние целью над собой поставили. Вот и скользят за
удовольствиями. В помойку уже всё превратилось. А дальше хуже будет. Таким
народцем, к тому же – пьющим, помыкать легко… Жизнь оскорбленьем становится.
Нет, лучше в одиночестве остаться, чем такому поддаться.
- Да на деньги-то, вещи – плевать. Хочется, чтоб тебя лично
ценили как-то, - попробовал Виктор уточнить мысли. – А у нас как? Из-за чего
сорвался с этой пьянкой? – и тяжело засмотрелся на Ольгу. Потянуло рассказать
целиком свою историю, но ведь даже перед собой тягостно вспоминать о тех
«выселках». Но пересилил-таки себя…
Та угольная база была посажена среди бескрайнего поля.
Работа – в третью смену. Из суток в сутки лишь темень да рассветная серость
заволочённого тучами неба. Ярый ветер да чёрный снег. Сон и явь – всё смешали
полукаторжный труд и водка в сплошной бесконечный бред.
На высоченной эстакаде – состав. С рельсового крана бьёт
прожектор. Густо пляшут в луче белые шмели. Ковш, раскачиваясь по дуге, тяжко
ухнет сомкнутыми челюстями в стальной бок полувагона и тот едва не опрокинется.
А из люков выплёскивается под откос уголь. На крутой насыпи – телоргреечник с
длинной штангой, навершие которой с перекладинкой напоминает букву «Т». Ею он
колотит по крюкам люков. Когда те со скрежетом разверзнутся – чуть не на голову
валятся убойные куски. Устоять на насыпи трудно: ноги вечно ползут под откос, и
нужно постоянно ловить равновесие. Иначе, задавит. Да ещё ветер швыряет в лицо
колючую, со снегом, пыль.
Остальная бригада в полувагоне: сизо-красные лица, драные
ватники, неуклюжие оковалки-валенки, - разбивают ломами смёрзшиеся глыбы.
Неподалёку от эстакады – наполовину заметённый сугробами
вагончик-бытовка, бревенчатая контора и виселицей в чистом поле проём дощатых
ворот-весов. И по-над всем этим бьёт и бьёт, как заведенный, кран. Хоть
метроном настраивай!
Едва просветлеет, летят под насыпь ломы и лопаты. Брошен под
угольной горой бульдозер с задранным над кабиной совком. Работяги отогреваются
в бытовке.
У шкафчиков свалены, как всегда в кучу, телогрейки, уставлен
бутылками стол. Стаканы мутны, закуска киснет на газетах. Мужики в драгоценно
блестящих антрацитом отрепьях уже пьяны, грязны, всклокочены. Лица в угольных
разводьях, в сизой въевшейся в кожу пыли. Человека тут различишь с трудом:
кто-то снова пьёт, кто-то обнимается, а кто-то спит на лавке или глядится тупо
в слепое оконце.
А по хорошо знакомой дороге крадётся патрульная машина
ПМГ-«канарейка», лениво переваливается на ухабах. Её вызвала и поджидает у
конторы закутанная в тулуп, по-мужичьи кряжистая баба – хозяйка участка. Опять
невмоготу сносить разгул работничков.
В бытовке переполох. Машина замечена. Малорослый грузчик
хватает недопитую бутылку и лезет в шкаф. Остальные в сутолоке прут вон. На
лицах утробный страх.
Милиционеры, наблюдая безмозглое бегство, пересмеиваются с
бабой. Они не торопятся, отпуская тех подальше, давая возможность рассыпаться
широким веером – забава эта хорошо отработана. Когда нужное расстояние
наберётся, стражи порядка сядут в машину и та резким скоком сорвётся с места.
Бегут, поспешают во поле мужики. Вязкий хмель валит с ног в
вязкий снег; и хватайся, не хватайся за будылья чернобыла – не удержишься.
Хрупка соломина! Но вновь чудом поднимаются и шатко бегут: глаза вытаращены, на
лицах тает снег.
Летит, взметая белую пыль, машина. Прыгает на кочках. За
стеклом – вцепившиеся в ребристый руль пальцы, нацеленный взгляд ловца. Красные
петлицы. И нет уже в молоденьких сержантах игры – одна вскипающая злость.
Кого-то догоняют. С подножки лютым зверем срывается сержант
и скрученный работяга уже в кузове. А ПМГ летит дальше. На подножке снова
согнут крючком ловчий. Его напрягает азарт.
Мчатся за Виктором. Тот, озираясь, тянет к колеям, за
которыми бесконечной лентой – серый бетонный забор. Над забором что-то кричат и
спускают ремни солдаты. Ожил Виктор от внезапной надежды, но немного не добежал
- взвился перед глазами снежный вихрь… А следом - очередная днёвка в отделении,
милицейский мат, кулаки и пинки «пятого угла»[13],
квитанция о штрафе, похмельная тоска возвращения.
- Так вот Новый год отпраздновал. А как он, говорят,
начнётся, так дальше пойдёт. Вот и
пошло, - закончил Виктор пришибленно.
Ольга выслушала его строго, несочувственно:
- Неправду говорят. Всё от тебя зависит, - и вдруг её точно
кто в спину толкнул. – Хватит уже, наверное, бегать? Самому надоело!
Он кивнул, виновато потупился. Впрочем, удовлетворился уже
тем, что смог сказать неприятное о себе небезразличному человеку. И с тем она
стала ему гораздо ближе, казалась понятней.
А на сегодня их встреча завершалась. За оконной решёткой
поднимался рассвет. Бездонное небо над церквушкой заиграло ясписом-изумрудом,
стаей спешащих с юга вольных лебедей розовели высокие облака. Розовое заливало
кабинет на глазах: выкрашивало блестящее медицинское имущество, румянило
представшую совсем юной Ольгу. И он залюбовался женщиной.
Часть вторая: ЧАЯЩИЕ РАДОСТИ
Глава 1
С утра опять зарядил дождь. Он лил, не переставая, неделю
кряду и от снега в округе не осталось ни клочка. Дождь слизал даже наледи. И
хотя оголившаяся набухшая почва воды уже не принимала, он всё лил и лил,
растекался поверху сплошными лужами, и оттого чудилось: разверзлись хляби и
сызнова начинается творение. Вдобавок, настойчивый ветер, что гнал рябь и гнул
долу нагие деревья, подкреплял это ощущение неустройства готовящейся принять
семя земли.
Заводской двор сделался чёрен: чёрный асфальт, чёрная липкая
грязь, чёрная груда угля у котельной. Здесь, под трубой, чёртовым пальцем в
хмарь поднебесную нацеленной, мокло звено. Им предстояло разгружать доверху
набитый бумажными мешками с солью прицеп, но работать в непогоду не радовало и
они переругивались с Фомичом.
- Да какой дурак соль выгружает мокрую?! – пытал Виктор, и
его досада одолевала выдержку старика.
- Начальство, хлопцы, - корчил тот сострадательно лицо. –
Приказ.
- Да по технике ж безопасности нельзя!
- Та яка тэхныка? Ще до менэ, то ходи вона к бисам! Та завод
же ж! – Фомич в особо волнительные моменты целиком переходил на родное наречие.
- Предупреждал – не связывайтесь! – плюнул в сердцах Сашка и
зло поглядел на Витальку.
Тот же нарочито вразвалочку прогулялся к прицепу, с грохотом
отвалил борт.
- Греби отсель. Без конвойных обойдёмся, - бросил Фомичу.
Старый, боясь сорвать намётки работы, безгласно подчинился,
охотно потопал прочь. А в стороне от этой перебранки драл голову и, прикрываясь
ладонью от капель, рассматривал трубу Володька.
- Вавилон, стерва, - вздохнул грустно. – Разве тебя
прокормить?..
Сашка вновь был в кузове подавалой. Работа двигалась
туго: грубая бумага размокла, мешки под
руками рвались. Немногие из уцелевших складывали под навес к стене, драные же
утаскивали в обхват и соляная, жёлтой воды, картечь ссыпалась прямо в
разверстый люк кочегарки. Соль под дождём раскисала быстро и вот уже вся одежда
и рукавицы грузчиков пропитались густой слизью. И тогда Володька решил ускорить
дело. Приняв на хилую спину мешок, затребовал:
- Санёк, клади ещё!
- Где я тебе целый выберу?! Пошёл!
- Хорош, Вовка, - вразумил Виктор. – Хребет свернёшь.
- Клади-клади, не бойсь! Я жилистый! – всё задерживал выгрузку
тот.
Иззябший вымокший Сашка разогнулся:
- Ты меня достал, придурок! Кому сказано – пошёл! – яростно
шибанул всей подошвой в мешок Володьки.
Мужичок не устоял. Раскинув руки, рухнул на утрамбованное
угольное крошево. Подобного оборота не ожидал никто. Даже сам Сашка замер,
отвесив недоуменно губу.
Тогда к борту подступил Виталька. Чуть усмехаясь, словно
анекдотом собираясь делиться, поманил парня пальцем. Тот наклонился доверчиво.
Он ухватил его за волосы и рванул. Коротко вскрикнув, Сашка слетел с прицепа и
завалился неподалеку от уже поднявшегося на карачки Володьки. От земли увидал,
что обидчик как бы нехотя направляется к нему, загребая косолапой правой.
Подняться на ноги он не успевал, мог лишь отползать.
Виталька приблизился совсем. Целя в нос, лениво отвёл
косолапую, ухмыльнулся. Сашка закрыл голову оттопыренным локтём. Удар кирзачом
навис. Нависал, но не падал – бьющий нарочно время тянул. Но вот ухмылка его
слетела и вместо лица – личина меднокованная. Короткий размах…
И опомнившийся Виктор успел загородить лежащего, и много
приложил силы, чтобы не дрогнуть под зверино-расчётливым взглядом нападавшего.
А разлепивши, наконец, губы, голос свой как бы со стороны услыхал: спокойный,
но гулкий:
- Кому лучше сделаешь?
В ответ Виталька потянул жестокий миг ещё, на разрыв. Затем
вскинул руку. Но видя твёрдость нежданного противника, всего лишь лицо мокрое
утёр.
- Я ж пугануть, - осклабился. – Наперёд чтоб не вылазил,
зелень, - и затаившись, подался под навес курить.
Виктор, ослабляя нервную струну, с шумом выдохнул, мысленно
похвалил себя, что не врезал тому сходу, а затем сунул Сашке пятерню, помог
встать.
- Уходи от нас, - посоветовал брезгливо. – Совсем уходи.
Сашка, отирая о штаны грязные руки, молча побрёл к
проходной. Вслед ему скулил Володька:
- Гад! У, гад! Тронул! Меня! Да я, гад, я авиатехник был!
Лейтенант младший!.. Да я алкоголик третьей степени! У меня с психикой! Психика
у меня! А он, гад!.. – мужичок мелко дрожал и по щекам обильные катились слёзы.
Виктору отчаянно противно стало от всей этой дряни. Он
освирепел:
- Наработались! Эй, ты! Вали под лестницу!
И оставшись один, запрыгнул в прицеп и с неясной бранью
взялся вымётывать лопающиеся мешки.
В больницу возвращались уже без Сашки – тот давно на попутке
укатил. Негодные просолившиеся телогрейки скинули в проходе автобуса на пол, а
сами расположились по отдельности.
Вскоре к Виктору подсел робкий Володька. Засопел, заскрёб
висок. Старший по звену покосился недовольно – хмур был, скуп сейчас на
приветливость. Не хотелось ни видеть никого, ни разговаривать.
- Ждёшь её, ждёшь. А она.., - пожаловался вдруг мужичок и
обманутым влюблённым уставился за окно, где серело обложенное тучами небо, где
лоснились под дождём залитые, в комьях растрясённого навоза, пары, где вдоль
дороги распустили по ветру ветви заневестившиеся, убранные серёжками берёзы, да
где желтела жидкая, ещё под снегом
проросшая травка. Унылая картина.
- И так бывает, - подал всё же голос звеньевой, что-то
созвучное себе в мужичке услыхал. – Кто она-то?
- Весна.
- Чего, весна?
- Да не идёт.
- Как не идёт?
- Не идёт, и всё!
Виктор круто развернулся к собеседнику, смерил недобро
взглядом:
- Слышь, Володька? Не пудри мозги. Без вас тошно. За окном
что?
- Да разве это весна? Это я не знаю, что, - страдальчески
вздохнул тот и как-то виновато объяснил. – Весна, она тёплая. А как тёпло –
скоро, значит, домой. Дочка ждёт. А больше никто не ждёт. Из авиации когда ещё
вылетел, а жена до сих пор лается, простить не может. А то побьёт, когда
пьяненький. На работе тоже не любят. Я на «Каучуке» теперь прокладки к движкам
пеку. Раз попался – в кармане к гаражам выносил…
На этих словах автобус поравнялся с бетонным домиком
остановки. Под козырьком, прикрытая зонтиком, ожидала рейсового женщина, статью
напоминавшая Ольгу. И Виктор, забыв о Володьке, как-то задёргался, будто на
ходу выпрыгнуть решил, а после долго выворачивал вслед шею. В лице –
мечтательность. Рассказ же мужичка хоть и долетал откуда-то сбоку, только он не
прислушивался. Ну, а того, что называется, несло:
- На судилище я судье-профкомовке говорю: вот ты костеришь
меня почём зря и никакой жалости к человеку не имеешь. Тебя зачем выбирали?
Людям помогать. Тут они как закричат: вор, алкаш! Против справедливости смеет!
А я им – нет, справедливость соблюдать надо. Помните, лидерша вот эта в
энтузиастки под старость записалась, на валютной линии нормы побивала. Её нам в
пример ставили, а я предупреждал: не гони, не нарушай технологию, это не
керогаз. Меня не слушали, ей пенсию персональную присвоили, а линия через год
развалилась. Кто убытки считал? А я всего на пол-литру вынес. Где же
справедливость? А они как разозлились! Выгнали б, но рабочих не хватает…
- Чего говоришь? Выгнали? – очнулся Виктор.
- Нет, только не любят сильно. Одна доченька жалеет. Сядет
рядом, по голове гладит: папка, папка! Глянь на фотку свою: молоденький,
удалой, форма ладненькая! А теперь усох, почернел весь. Мать каждый день
колотит. А мне друзей пригласить стыдно. Учится она у меня, в университете.
Сама поступила! Друзья у неё чистенькие. Само собой, ей перед ними показаться
хочется. Когда лечиться провожала, сама радостная такая! Прям, новая жизнь! Ох,
люблю я её! Знаешь, у ней родинка на коленке большая такая, чёрная. «Солнышко»,
называется. Долго мы её по врачам водили…
С самого начала его рассказа Виталька, ничком лежавший на
тряском заднем сидении, вроде бы дремал, но когда Володька доченькой
загордился-залюбовался, тот заворочался, замычал и, не выдержав, сел.
- Не ной! – выхлестнул вдруг, сжав иссечённый старыми
шрамами кулак. – Замели, значит – сиди не дёргайся! Все мы тут равные! – хрипло
засмеялся, как закашлялся, не пряча лютых жухло-зелёных глаз.
- Врёшь, волчара! Все мы тут разные! – подскочил Виктор:
брови на переносье сдвинулись, лицо обострилось в гневе. Оскорблённое отцовское
чувство подбило его, а заключается оно в знании, как трудно растить человека.
Но обуздал себя, поняв, что это на руку злорадствующему Витальке. И снова сел.
А у самого на душе совсем муторно: кто не страдал от потери незыблемого – не
поймёт, как это больно и страшно. А жалкий Володька ещё подбавляет:
- А вдруг, и ей надоел? Ох, боюсь – бросят.
- Ждут. Детишки ждут, - упрямо боролся с собой Виктор.
- Пропаду я, Витёк. Вот, и руки разъело, - мужичок, точно
слепой, обнюхал ладони и принялся зализывать болячки.
Не совладал с отчаяньем Виктор. Поехало вкривь лицо. Он
отвернулся, ткнулся лбом в стекло. Его мучили и привычная уже тоска по сыну, и
всё та же смутность будущего, и новорожденная грусть по Ольге; и из этого
расщепления должно бы вырасти какое-то новое измерение жизни, которое покуда не
проклёвывалось.
По ходу автобуса надвигался недалёкий бугор с той самой,
обсаженной старыми тополями церквушкой. Вкруг барабана, вкруг ярусов колокольни
– худосочная леторосль. На избитых стенах – остатки розового. У зияющих оконниц
– языки застарелой копоти. Но по-над всем этим за серой облачной патиной со
всех четырех концов земных уже сомкнулся куполом неугасимо мерцающий
серебристый весенний свет. Вот-вот прольётся празднично, воскресно! Хлынет,
обласкивая с высоты, разорённую церковь, дорогу с автобусиком посреди безбрежья
чёрно-бурых полей. Зальёт далёкий огромный город с кружевом забитых составами
железных дорог, с дымящимися окраинными свалками и тучами обленившихся птиц.
Переполнит болотистые водохранилища, затопит многоступенчатые карьеры и рыжие
отвалы с содранной бульдозерами почвой, с гонящими из недр на поверхность глину
транспортёрами и скорбно тянущимися к небу вывороченными корнями дерев. Оживит
зеленью заброшенные вырубки, завалы, сухостой, зарастающие ольшаником пустоши и
поля, где низко тянут к недальней окской[14] воде
чайки. Обласкает и ощетинившуюся обрубками, расколами изувеченных ветвей
просеку, и склон у опушки, и желтеющий первоцвет с засветившей свои свечи
мать-и-мачехой и развернувшимся первым листом, и кого-то чернобородого, что
скинул потёртый рюкзачок и под проливным дождём лечит глиной берёзовые раны.
Ночью в тёмной умывальной Виктор сунул под кран растресканные
закоростевшие ладони. Стряхивая капли, перешёл в туалет. А там, как всегда,
дымно и людно. Встретилось и нечто новенькое: у порога на полу сидели двое, а
между ними коптила каучуковым дымом подожжённая таблетка антабуса, главного их
лекарства от пьянки – наглядный урок химии.
Он ткнулся «беломориной» прикурить к первому попавшемуся и
этим попавшимся оказался Сашка.
- Заживают? – кивнул тот на больные руки.
- Куда им деваться? – Виктор ответил нехотя, с отвращеньем
окинул комнату. В последние дни он сделался требовательным, как бы проверял
себя вероятным мнением Ольги. Она исподволь становилась для него авторитетом.
Вот и сейчас противно было зреть это дно отделения, этих
картежников с Виталькой во главе, срывающим банк и, забывая об осторожности,
победно распевающим:
Помню, был я глуп и мал –
Слышал от родителя,
Как родитель мой ломал
Храм Христа Спасителя…
- Слышь, Сашка, а чего это толстая опять вместо Ольги? – та пропускала
уже второе дежурство, и Виктор маялся, искал случая вызнать что-нибудь хоть у
кого-то. Но тут же пожалел о своём вопросе – только повод подал тому для
разговора.
- Откуда я знаю расклады их? У меня о своём голова болит. Надо у
Татарчукова домой до праздников отпроситься хоть на денёк. Как бы к нему
«подъехать»? Понюхать надо, как там? Я ж от ментов здесь пережидаю, под алкаша
«закосил». Конкуренты из СМУ настучали, решили, как незаконного предпринимателя,
посадить. Только меня так дуболомно не возьмёшь! А мне, Витюха, напарник
надёжный нужен двери обивать. Дело давно «на мази» – новостройку застолбил,
матерьялы, заказчиков. Водочки попьём вволю! – подморгнул.
Сашка был из той породы подрастающих и уже входящих в деятельную жизнь,
которые нигде не пропадут и из любого положения сумеют выгадать пользу. А
остальное-прочее для них – гори «синим пламенем»![15]
- Девочки, если пожелаешь! Со временем «тачку» приобретёшь. Я запомнил,
кто меня от кабана этого спас. Вон, сидит, на приданое собирает! Если б не ты,
лучше мне маленьким помереть!
Виктор жёстко усмехнулся и хотел ответить сразу, да помешал
присоседившийся и явно подслушивающий дедок. Лизнув чифиря[16] из
пущенной по кругу банки, он теперь ему её протягивал.
- На печь пора, а ты «нифеля» жуёшь! – строгий Виктор принял
пойло, не пробуя, передал Сашке. – Ошибся, малый. Не пить нам водочки с тобой,
- и отошёл, выворачивая из кармана в унитаз утаённые от медсестры таблетки, те
самые, что так хорошо горят. – Да, многим вы, дерьмо, жизнь отравите. Мало нам
жизни калечат эти, при должностях. Так теперь и вы присоседиться решили, своих
же гнобить.
Бас-сан, бас-сан, бас-са-на!
Отвяжитесь, бес-се-нята! –
- взвыл, побив чужие масти, Виталька и отхлёбывая из банки и
плюя на конспирацию, начал громко рассказывать, как они в ЛТП навострились
варить чифирь от электрического патрона.
Глава 2
Первомайское утро ворвалось в отделение традиционным
радио-грохотом:
- «На Красной площади – колонна демонстрантов Пролетарского района!
Проходят славные коллективы славных предприятий-первенцев пятилеток: ЗИЛ, завод
«Динамо»! Над головами разноцветные плакаты, лозунги! Море цветов! Мощные
единодушные здравицы в честь партии, правительства и народа! С трибуны Мавзолея
трудящихся приветствуют члены Политбюро, правительства и лично товарищ Леонид
Ильич Брежнев! Здравицы нарастают!» – голос диктора профессионально свеж и бодр
и медью гремит, не умолкает оркестр.
А в палате на койке лежит, тоской опрокинут, Виктор. И
ничего ему будто не слышно: глаза закрыты, руки заведены под затылок, выпирают
локтями. И неяркий свет дневной из окошек течёт, убаюкивает.
Тут же рядом обосновались ещё четверо. Посередине – табурет.
И Виталька, опять он распорядителем, перемешивает костяшки домино:
- В ЛТП с картами засекут – в карцер. А так, фишки и есть
фишки. Сразу не допрёшь. А банчок наваристый. Запоминайте: «азоношный» дупль
будет покер, - человек, казалось, ни о чём, кроме ЛТП вспоминать не может.
Под сухой доминошный перестук в проёме появилась дебёлая
щекастая медсестра с хмурым, каким-то заспанным лицом. Ради первомая лишь
ресницы наваксены, что редкими копьями торчат.
- Эт-та что ещё?! А ну марш в комнату отдыха! Живо!..
Лепков?! На выход!
Виктор нехотя разомкнул веки, в тупой отрешённости сел: не понял
пока, что к нему кто-то приехал и вызывает.
У входной двери его дожидалась жена. По всему облику её
можно было тотчас догадаться: не столько она мужа навестить приехала, сколько
прибыла обязанность исполнить, чтоб уж более не заботиться. Стояла она у самого
порога вполоборота к коридору и, чуть запрокинув модно стриженную – соломенный
шар с прореженной чёлкой – голову, изучала рисунок трещин на стене. Сочный,
припомаженный бордовым рот её брезгливо был опущен в уголках, а подбородок
вздёрнут, и оттого губы казались выставленными для поцелуя любому, кого сочтут
достойным.
Виктор насторожился уже издали, и валкая походка его обрела
упругость как под грузом. Подходил медленно, с приближеньем всё чётче сознавая
предстоящее и всё более не желая кривить душой или оправдываться, и потому то
лицо насторону воротил будто конь, узде противящийся, то взгляд на тапки
казённые опускал. И больше всего не хотел встретить её непримиримой, уверенной
в своей правоте – это добивало без того слабую, но ещё возможную надежду на
мир. А он, как большинство людей, старался цепляться за устоявшееся… Но вот
подошёл, наконец.
- Привет, - улыбнулся натянуто.
- Здравствуй, - многозначительно сыграла голосом та.
Близоруко щурясь, осмотрела мужа с головы до пят – так «аристократичней»,
надменней, ей казалось.
- Лёха как? – Виктор в свою очередь спрашивал уже недобро.
- Что, как? – занервничала Ира, на миг выпала из той
спесивости вида, что придумала себе в защиту, а ему в наказание. Правда, тут же
восстановилась: - Прекрасно Лёха. Учится отлично, продлёнку посещает охотно. Мы
с ним дружно живем. Я на воздух хочу, - и статная, нетерпеливо переступила с
каблука на каблук, колыхнула размашисто спадающими складками бордового, в тон
помаде, плаща.
Их выпустили из корпуса, и они пристроились у скамейки под
голенастыми ясенями в узеньких едва народившихся листах. Объяснялись лицом к
лицу. Когда-то сходились они в супружество легко, зато уживались чем дальше,
тем мучительней. Мелкие взаимные обиды, разнящиеся бытовые интересы распаляли
сердца. Ничто не прощалось и перерастало в общее отчуждение. И наступило время,
когда Виктор и пробовал приласкать жену, да выходило как-то невпопад и
оканчивалось очередной нелепой грубостью. Ирина же сама со своим придуманным
«дамским сознанием» так ни разу и не предложила ему примирения. Она сочинила
себе мнение о «серости», а теперь вот и о порочности мужа и упорно отстаивала
его. Это был её пятачок, охраняющий от опасных сомнений в собственной правоте.
- Чего ж ты? Сама желала, чтоб сюда поместился, а теперь брезгуешь?
Уже за всех решила? – ядовито усмехнулся Виктор.
- Я такое от тебя повидала! Мне даже маме стыдно сказать! –
она на мужа не смотрела. Упрямый взор её упирался в стенку за его плечом и
горек он был, будто не кирпичная стена там высилась, а замешенная на густом
кровяном колере стена воспоминаний.
- А о парне подумала?
- А ты подумал?! Он большой, всё видит, понимает! Не хватало
ему грязи!
- От меня, значит, грязь одна?! Своё отпахал – и вали?!
- Ладно, хватит! Я с тобой вконец обабилась! Никакого просвета!
Ты-то, вон, всё такой же даже сейчас! А у меня возраст! Мне одеться хочется, на
людях приличных побыть! А ты что предлагаешь? Базар бесконечный этот? Хватит… И
сыну со мной здоровей. Вырастет – не осудит. Выведи меня отсюда. Это тебе к
празднику, - протянула алую капроновую сумку с колбасой и яблоками.
- Спасибочки! Сыт по горло твоими заботами! – отворотился
он.
- Не будь клоуном! – раздражённая Ира, а с ней в таком
состоянии препираться бесполезно, всучила-таки ему провизию. – Я что, зря сюда
пёрла?!
- Отбоярилась, – ухмыльнулся тот и зло, и печально.
Она смолчала, изобразив на лице хандру и пресыщение.
Собственно, в чём ей винить себя? Изменять - не изменяла. И даже не думала о
том. Обязанности свои в целом несла исправно, довольствуясь немногим. Хотя
нелегко приходилось, времени не хватало. Сына ему родила. Попробовал бы сам,
каково это! А он не только не облегчает, но своим поведением всё портит и притом
виноватым себя не чувствует. Никакой благодарности ей, единственной, кому он
обязан своим ещё человеческим, а не скотским существованием с его-то
наклонностями! Нет, супружеский долг она исполнила честно.
Они тронулись к проходной.
- Сколько набежало?
- Около двух, - небрежно глянула на часики Ира.
- Пошли быстрей. Некогда. На терапию…
В ответ та равнодушно повела плечом, но шагу прибавить
нужным не посчитала.
- И матери позвони. Всё в порядке. Чтоб не переживала.
- Хорошо, позвоню.
- Всё, нечего больше говорить, - теперь и Виктор, подобно
жене, старался предстать холодным, безразличным.
Так и брели
они аллеей под замшелыми, в бородах старых семян ясенями, под тополями,
отряхающими на асфальт багрово-чёрные серёжки, под скучным седеньким небом –
отворотившиеся друг от друга и чужие.
Но таким манером пройти удалось немного. Навстречу двигалась
под присмотром санитаров партия душевнобольных. Люди были острижены «под ноль»,
истощены. По дряблой землисто-бледной коже – крупные бурые пятна. Затаённые же,
исподлобья, взгляды и ссутуленные как в ожидании удара плечи остерегали уже
издали: здесь заплутавший ум не понимает сердца, а душа захвачена освобождённым
стихийным, без помехи ломающим хрупкую телесную оболочку.
Ирина испугалась и стала.
- Снимай плащ, - приказал Виктор.
- Зачем? – беспомощно разомкнула губы та.
- Снимай, говорят. И рот сотри! Намазалась! Мужиков, что ль,
заманивать? Они те сейчас покажут! – он явно отыгрывался за унижение, хамил
вызывающе, но было уже не до препирательств и она, испуганная, послушно скинула
переливчатый плащ. А оставшись в одном тёмно-синем джинсовом платьице с фирменной
на груди нашлёпкой, суетливо взялась стирать платком яркую помаду.
Муж злорадно зыркнул, грубо скрутил вверх подкладкой и
неуважительно зажал подмышкой модную одёжку.
- Возьми под руку. Гляди в землю. У нас тут кроме психов –
убийцы разные, наркоманы с проститутками. С ними потом познакомлю.
Ира от нарастающего грохота съёжилась. Когда же он свёл её
на обочину, и мимо загрохотали обляпанные грязью бутсы на босу ногу без
шнурков, она тесно прижалась к мужу, больно впилась в его локоть прозрачными
розовыми ноготками.
Наконец, они добрались до проходной. Прощались молча. Снова
выстроились лицо в лицо. Виктору больно было терять Иру, всего с нею прожитого,
пусть часто не радующего. Он уже не мог обуздывать себя, притворяться, и
напоследок насматривался, жадно, безотрывно насматривался открытой статной шеей
жены, плавно покатыми и привольно развёрнутыми её плечами, чуть располневшим,
но всё ещё точёным станом, крепкими, волнующими в едва приметном покачивании,
бедрами. Его неудержимо захватывала сила естества – непознаваемо-древняя,
неприручённая. Но всё же и не это сейчас главное. Поймёт ли она его взгляд,
который весь – просьба простить? На большее признание он по-мужски не
склонится. Но и он тоже – равная часть семьи с их малыми радостями,
растворёнными в каждом дне подрастающего ребёнка. Да, они плохо ценили мелочи,
а те, оказывается, способны связывать даже против воли. И неужели она спокойно
может разорвать эту связь, бросить его без ничего в тошной несвободе больницы?
Ира потерялась. Спрятала ореховые, широкого распаха, глаза свои,
синие-синие у слезниц. В тех глазах от самого рождения ещё хранилась, теплилась
доброта и читалась в них душа податливая. Но и на этот раз женщина переломила
себя:
- Мне, правда, пора. Спектакль.
Но кроме спектакля Ира спешила убежать и по другой причине:
совесть твердила, что он с её подачи оказался в этом заведении. Единственное
оправдание – она не могла догадываться, доверяя властям, в возможность
подобного тому, что видит сейчас. Но это казалось не полным утешением. Есть же,
наверное, и другие способы вразумления и помощи сбившемуся в жизни. И потому,
проще от этих сомнений сейчас убежать. А там видно будет… Вдруг, затоскует и
дальше, вот как сейчас, и сам образумится, даст обещание.
Она потянулась за плащом. Когда надевала, Виктор всё от той
же боли потерять ставшей родною плоть, обхватил её, привлёк к себе:
- А когда-то весёлая была!
По её лицу будто судорога пошла – она сама жалела свою
незаладившуюся, но умело прикрытую пока ещё гладкой корочкой внешности жизнь.
- Не надо, - медленно, неуверенно отвела ладонь. И тут
болячки его застарелые заметила: - Что с рукой? – её тона впервые коснулось
сочувствие.
- Тебе-то теперь чего?! – протянул тот надрывно – обида
из-за вновь отвергнутой ласки, да ещё когда ему там плохо, тяжёлой кровью
ударила в голову. И он, сгорбленный, с тощей сумчонкой, кинулся от неё в
ворота. Для него точно цепь якорную оборвало.
И шёл в гулком спортзале сеанс психотерапии. На матах рядами
лежали расслабленные больные, а молодой врач Татьяна Михайловна, сцепив пальцы,
расхаживала, и внятно, убаюкивающе звучал её ласковый голос:
- Ваше тело тяжёлое и тёплое. Тяжёлое и тёплое. Вам хорошо,
вам очень хорошо. Вы в лесу, в летнем лесу на солнечной полянке. Как привольно
вокруг. Как сладко пахнут травы. Как ярко цветут лесные цветы. Как весело гудят
шмели. Солнышко, жарко греет солнышко. И вы – маленькие дети. Вспомните себя в
детстве. Вы играете на полянке с родителями. Ах, как радостно жужжат пчёлы,
щебечут птицы. Детство. И вы – беззаботные мальчики в прекрасном привольном
мире…
Её слова баюкали и Виктора даже вопреки его настроению. Но
никакой тяжести и теплоты он не испытывал, а было, напротив, зябко. На душе же
– пусто, так пусто, что он впервые переставал ощущать собственное тело. И вот в
этой странной пустоте вместо леса с полянками выступило вдруг прочно забытое воспоминание.
Он вспомнил, как ещё мальчишкой стоял, обхватив ржавую на плече трубу и
восторженно обмирая в безгласной беседе, тянулся чистой душой к слепку света
той, давно, тяжело и недолго бытовавшей на земле Машеньки Лопухиной, что так
нежданно грела с репродукции[17],
брошенной на ободранной стене отжившего дома, где они, школьники, собирали
металлолом. Он не знал, конечно, судьбы этой девушки из аристократичного
восемнадцатого века, но впечатление чего-то тонкого, что так легко загубить,
вошло в него, оказывается, сквозь время навсегда.
Не успел он толком погрузиться в тот образ первого
осознанного прикосновения к девичьей красоте, как его разрушила резко
сменившимся тоном всё та же Татьяна Михайловна:
- Просыпайтесь. Открывайте глаза. Медленно пошевелите
конечностями, - и, заканчивая сеанс, напутствовала. – Помните: радость жизни
отняла у вас ваша слабость, ваша страсть.
Зал начал пустеть. Виктор, выйдя в коридор, словно
зачарованный двинулся в глухой его конец. Упёрся в стену, развернулся, побрёл назад.
Поравнявшись с дверью спортзала, замер – услыхал отзвуки женского голоса.
Заглянул. У окна Татьяна Михайловна беседовала с густоволосым седым дядькой. На
скрип недовольно обернулась. Он поглядел на неё долго, потерянно. Медленно
притворил дверь.
А доктор меж тем затевала важный для себя разговор –
пыталась выяснить у заслуживающего доверие пациента мнение о сеансах, и потому
странность Виктора хоть и отметила, но выяснять не стала. Она слушала своего дядьку.
А тот, обнажая редкие прокуренные зубы, стеснительно улыбался и всё приглаживал
волосы:
- Ежели, как я со своего разумения думаю?.. Вот я двадцать
пять лет пил. Сварщиком в колхозе, а у нас же всё через бутылку делается. Так
меня по ноздри засосало. Дожил таким «макаром» до пенсии жёниной. А она возьми
и расхворайся. Ревматизьмы всякие, радикулиты – ноги всю жизнь в резине. И так
расхворалась, хоть в «город могилёв» под берёзы! А тут ещё я – не
успявай-похмеляйся! И поверите, стыдно перед женщиной стало. Такой губитель –
всю жизнь не жалел, на старости очухался. И шваркнул я тогда бутылку об угол и
круг ногой обчертил! Зарок, то есть, дал не пить. А нелегко. Кругом-то -
пьющие. Пристают, насмехаются. Я не трус-хороняка – на «хутор к бабке» всех
посылаю. Так угрожать удумали! Народ, мол, не уважаю! От и решил тогда сюда
определиться. Мне б бумагу получить. Авось, с бумагой не пристанут. Это ж надо!
За жалость к женщине в антиобщественное положенье попал! Нет, чижало жить
стало. Так разве раньше было? Ежели водились запивохи – пара на всё село. А
было ж и магазинов, и лавок, и чайных с водкой! А и церковь стояла – дурному не
научит. И мнение уважали твоё[18]. Но
большие люди сказали: неправильно живете. Надо по науке дальше всем скопом
итить. Землю объединить, сообща пахать, а урожай сдавать. А потребное нам из
городу пришлют…
Порушили жизнь. Дурман религии ученостью изгнали. А сейчас
вон клубов насажали, что ни день праздник выдумывают, а веселья нет. Дружества
нет. Завидуют друг дружке. А командует невесть кто из области, райцентра. От и
пьёт народ бесхозный. До того допились, что всё жулики сплошь стали, маклаки!
Всю уважительность по ухабам растрясли! Вот беда, и с ней борьбу надо весть.
- Правильно, Иван Алексаныч, - пришлось Татьяне согласиться.
Но следом на свой интерес повернула: - А на вопрос мой не ответили: помогают
слова мои?
- Слова ваши? Отчего, красивые слова, - почтительно
приклонил он голову. – Сам я сиротой вырастал. С пяти годов в работе, колышки
землемерам тясал. Топор боле меня, а я – тяп да тяп! В войну, тогда уже пахал.
Знать бы вам, до чего скотина упрямая быки! Завалится в борозде – ничем не
подымешь! Одного палёного под хвост понимает! А уж дале меня на Урал угнали в
ФЗУ[19]. Из
рудника медного весь красный выбираешься… Я это к тому затронул, что на доброе
слово я услышливый.
Таня, раздражаясь, уставая следить за речевыми петлями не
слишком сообразительного собеседника, сама которого и выбрала, решила впустить
воздуху и завозилась со старой перекошенной рамой.
Внизу в сумрачном дворе было многолюдно – день посещений. По
дорожкам с больными прогуливались близкие. Вон дипломатического лоска отец в
богатом, заграничного кроя, костюме обнял за плечи юношу-сына и ласково глядит,
как тот жадно объедает с апельсина кожуру и как ходуном ходят у него при этом
острые уши.
Вон крытая линялым ситцевеньким платком старушка украдкой
вкладывает в ладонь седеющему верзиле-сыну пасхальное яйцо, а сын торопливо
дотягивает сигаретку и у самого все пальцы от табачной копоти черны.
А вон в тесный загон вывели размяться шизофреников. Те
задумчиво уткнулись в землю, разгуливают по кругу. И только один, в шапке с
опущенными ушами, мотается поперёк курса и, подступая к единственно ему ведомой
черте, резко разворачивается, припускает обратно. И так до бесконечности.
И посреди всего этого потерянно бредёт Виктор...
- А что вы про лес, про полянки с пчёлками поминаете,
спасибо, - всё тянул своё дядька. – Как в сказке побываешь. Позабываем часто –
красота кругом. Есть брат у меня двоюродный, дяди мово сын. Тоже на селе
проживает, на самой рязанщине! Знамо, попивает тожь. Я подбиваю – бросим. А он:
а чаво делать? – Деньги копи. – А куда мне их, на стену ляпить? – Машину
приобрети. – А на кой? У нас автобус пустили. – Тогда телевизор купи на мир
глядеть. – А чаво я там не видал? Прощелыг разных? Лучше я за грибками…
- Нет, Иван Алексаныч, - не утерпела Таня, прервала. –
Давайте вернёмся к началу. Помогает моё лечение? Лично вам помогает? Облегчение
какое-нибудь чувствуете?
- А почему, нет? – удивился тот. – Да за вас за одну…
- Как так?
- А вы, доктор, не осудите вольность мою – окиньте себя в
зеркальце. С одной вашей пригожести скорей излечишься. А если к тому беседы
душевной провесть – вовсе чаровательно!
Слова у дядьки от самого сердца шли. А Таня обиделась. Он ей
в деды годился.
- Давайте договоримся: я, это – я. Дело остаётся делом. Не
станемте путать, - позабыла, что сама от них доверительности требовала.
Тот понял её досаду, оробел:
- Доктор, не пытайте вы меня. Нисколь не соображаю. Набрехал,
не пойми чего, вас затронул. Простите, - и бочком-бочком ускользнул.
Она осталась одна. Задумчиво прошлась вдоль матов, где от
тел подопечных ещё сохранялись пролежни, задержалась у запылённого пианино у
стены. Подняв крышку, надавила растресканные клавиши. И, робко наиграв несколько
тактов, вдруг зачем-то попробовала вытянуть из расстроенного беспризорного
инструмента несвойственную месту и времени изящную музыку: моцартовскую «Сонату
соль-минор» – будто вниз по винтовой лестнице за уходящей радостью пыталась
угнаться…
Виктор добрался, наконец, в отделение. Добрёл до пустого
дежурного кабинета, у распахнутой двери остановился. Внутри всё так же, как при
Ольге. В белёсом свете из окна – знакомые шкафы, стойки. Из-под настольного
стекла жизненным успехом смотрит фотопортрет Матье. Рядом брошен журнал
отделения. А вот часы на стене молчат: повис маятник, стрелки едва не дотянули
до половины восьмого.
И тут он впервые заметил, что на циферблате, справа от него,
солнца лик бумажный наклеен, а слева – луны. Это Ольга однажды ночью от скуки
нарисовала и приклеила их, вспомнив старинные часы, что висели когда-то у них с
мамой в доме.
Глава 3
Наконец-то угасал этот бесконечный безрадостный день. Виктор
вновь валялся на койке. Рядом снова гремели фишками домино четверо. Где-то
далеко пели по радио бодрую:
А я остаюся с
тобою,
Родная моя
сторона.
Не нужен мне
берег турецкий,
Чужая земля
не нужна!..
Как и утром, объявилась в проёме вконец измаявшаяся
медсестра:
- Опять они здеся! А ну марш отсюда!.. Лепков?
На этот раз он взвился как с тетивы спущенный – невероятная
мелькнула вдруг надежда! И, конечно, не воплотилась.
- К Ефим Иванычу. Живо!
- Когда ж это сгинет всё?! – скрипнул тот бешено зубами, и
шарами закатались желваки.
Ефим Иванович принял его у себя в кабинете неожиданно
приветливо. Это был сейчас какой-то иной Татарчуков, не будничный, что ли.
- Что-то, Виктор, вы сумрачны в такой день?
- Да спал я. Голова болит, - отговорился тот первым
попавшимся на ум.
- Вот как? Тогда извините за беспокойство.
- Да нет. Я ничего…
- Вот и прекрасненько, - испытующе всмотрелся заведующий. –
Собственно, я так и полагал. Видите ли, у людей праздники, а меня всё скушные
будни одолевают. Просьбица у меня к вам, - скромно улыбнувшись, выдержал паузу.
– Ибо мне тяжести переносить неспособно, не согласились бы пособить? В знак
солидарности, так сказать.
- Да за будьте любезны! – выпалил ожидавший почему-то худого
Виктор. Впрочем, от этого человека его подданные вечно пакостей ожидали – так
уж он дела больничные вёл: - Чего нести?
Татарчуков повеселел:
- Для начала обратитесь от моего имени к сестре, дабы выдала
ваши брюки и обувь. Нам посёлком проходить. День по календарю красный, народу высыпало
и… Дабы ловчей себя чувствовать.
В посёлке, действительно, оказалось людно – погода
так и выманивала из жилищ. Под вечер облачность разредило. В частых разрывах
засквозила синева. На западе небо побагровело. Облака там поперву соклублялись,
а сейчас, расплываясь от солнца, истаивали, и это сулило скорое и устойчивое
вёдро. Воздух пред сумерками загустел, напитался влагой, и всё вновь
наполнилось красками, правда, более сочными, более тяжёлыми, чем днём. Могучее
движение воздуха сделалось буквально видимым, и оттого окружающее как бы слегка
колыхалось, а весь удалённый мир тяжко зыбился. Этой зыбкости подбавляли ещё
высокие, с вязкой жёлтой сердцевиной, дымы из огородов за заборами, где хозяева
радели о будущем урожае.
Вот этими-то огородами и пробирались Ефим Иванович и
Виктор: по дощатому тротуару вдоль глухих изгородей, вдоль хлипких сараюшек,
вдоль канавы, сквозь корку подсыхающей грязи которой пучками пробивалась
жёсткая крапива. Шли небыстро. Впереди, грузно опираясь на палку и сильно
припадая на правую ногу, выступал в распахнутом пальто цвета беж доктор. За ним
волокся в жёваных брюках, в дурацкой красноклетчатой рубахе и в зимних сапогах
Виктор. Он тащил вместительную корзину с мелом и, хмелея от сладких запахов
весны, глупо разинув рот и задрав голову, глядел в бескрайность – текучий
небесный дым созерцал. А по бокам всё длились и длились гнилые серые заборы.
Распугав всех помоешных кошек и выбравшись на главную
улицу, они первым делом встретили Ольгу. На ней – старенький, стянутый ремешком
бледно-зелёный плащ для местного хождения да плотно повязанная, словно в поле
работать, белая косынка. И совсем она притомлённая, тоненькая, что прутик
ивовый. А в руке – полно набитая хозяйственная сумка.
Доктор почтительно приподнял мягкополую шляпу, приветствовал
с полупоклоном:
- С праздником, Ольга Леонидовна. Как ваше
здоровье?
- Спасибо, Ефим Иванович. И вас – также. А здоровье моё
поправляется. На днях больничный закроют, - они точно игру приторно-вежливую
уговорились разыгрывать.
Напоследок Ольга улыбнулась заведующему, просто вся
засветилась улыбкой. Виктору же, давно встречи чающему и за спиной доктора ликующему,
сухо равнодушно кивнула. Опять его будто не было для неё! Захлопывалась
последняя возможность роздыха для души! И он, обезнадёженный, всё невольно,
неловко оборачивался вслед, даже когда она скрылась в своём подъезде.
Белокирпичный – в два этажа под крутой крышей – домок
Татарчукова располагался на краю посёлка и отгораживался от пыльной улицы
ухоженным, привечающим младенческой зеленью садом. Весь этот конец вообще
являлся концом особнячков, садов и рассудительной тишины больничного начальства
в отличие от центра с его многоквартирками, огородничеством и суелюдием.
Проходить в усадьбу нужно было с проулка; и вот Ефим
Иванович распахнул калитку, где на зелёных штакетинах громоздился какой-то
министерской ёмкости почтовый ящик из прозрачного оргстекла, давно, правда,
пустующий, изгрязнённый.
- Прошу, Виктор. Мой уголок, - хозяин, пропуская
павшего духом носильщика, барственно повёл рукой.
Уголок его оказался недурён: это выяснилось уже по
просторной веранде, где они оставили ношу.
- Проходите. Похвастаю своим холостяцким покоем.
Вступили в тёмные сени. Татарчуков, обводя палкой
пространство, туманную завёл речь:
- Ватерклозет, кухня, столовая. Внизу всего четыре двери. В
мезонине - ещё пара. В целокупности – восемь. Размеры стандартные, - и
выжидательно уставился в глаза.
- Большой дом, - невпопад, лишь бы согласиться, буркнул
Виктор.
- А здесь у меня маленькая гостиная, - отворил хозяин
ближнюю дверь. – Смелее.
Виктор шагнул за порог. Комната пребывала в
полумраке. Густо-вязкий отсвет заката тревожным пятном падал на одну из стен и
выхватывал в неожиданном ряду икон строгие, словно живые лики. От этой
неожиданности у гостя перехватило дыхание. Он обернулся к доктору. За плечом
близко маячило слишком почему-то бледное лицо того, и Виктору стало ещё больше
не по себе. Как в чужую тёмную тайну втолкнули!
Но вот Ефим Иванович щёлкнул выключателем и необычное
исчезло. Вместо него явилась просто комната с потухшими плоскими
досками-иконами, с окном, убранным весёленькими занавесками и ламбрекеном в
аленький по белому полю цветок, со стандартной, украшенной латунными штучками,
стенкой. И смущённый Виктор – в грязной обуви на лаковом паркете.
- Дуб морёный, плашка, - пояснил, проходя в комнату,
хозяин.
Виктор огляделся вновь, пристальней. Задержался на
невзрачных корешках подписных изданий – доктор когда-то много читал, но
большинство литературы складировалось наверху. Скользнул по экрану цветного
телевизора в нише, уже включённого, по тройке глубоких, для лентяев, кресел. Во
всём опрятность, порядок: скучные, холостяцкие, выхолощенные. И нигде не
встречается отзвука того мимолётного чудесного, что нечаянно тронуло сердце.
И тут привлёк внимание рабочий столик у окна в углу,
совсем чужеродный в этой комнате. Сгрудились на нём колбочки, мензурки с
жидкостями, кисточки в стакане, ножички. А главное, лежит маленькая икона: лик
расчищен и позаклеен папиросными бумажками, но всё равно из-под них проступает
и даже притягательней от такого плена. А глаза нетронуты. Чудные глаза! И не
глаза это, а очи! Зеницы – огромным овалом, и взор живой, но неуловимый. И как
будто скорбящий взор. По нему, по Виктору лично скорбящий. И ещё, многомудрый
тот взор. Многомудрый и любящий. Любящий и чистый. Всё в нём одном собралось,
что в земной жизни люди растеряли. Неземной взор! В иную, неведомую землю
направлен. И весь лик такие же неземные волосы обрамляют, нитями чистого золота
ниспускаются. И забылся Виктор перед списком «Ангела-златые власы»[20],
попытался взор, в неведомое зовущий, поймать…
- Так как же нам быть, Виктор? – отвлёк его Татарчуков от
безуспешного этого занятия. – Сговоримся насчёт дверей?
- Чего-то не пойму я, Ефим Иванович? – застеснялся тот своей
несообразительности.
- Видите ли.., - пожевал губами доктор. Погрустневший, он
походил сейчас на покинутую ребёнком плюшевую полувытрясенную куклу: -
Хозяйство мне содержать непросто. А вы человек умелый. Надеюсь, столкуемся, -
всё подбавлял и подбавлял в голос проникновенности. – Незадача у меня. Пора
двери утеплять, обветшали, а я никак не соберусь. А сквозняки донимают. Не
возьмёте труд на себя?
Виктор открыл уже рот отговориться, но заведующий
понял по-своему и опередил:
- Мои принципы – оплачивать услугой за услугу. Вы достаточно
окрепли у нас, пребывание можно сократить. С вашим районным наркологом коллегой
Шведлецем я накоротке. Наладите с ним отношения, с учёта снимут. При случае
можете обращаться непосредственно ко мне. На пару-тройку недель обеспечу
больничным листом. Можно полежать у нас, отдохнуть, укрепить нервную систему.
Режим свободный. Некоторые пользуются, дабы огласки избежать по месту работы.
Доброе отношение к человеку закономерно рождает ответное. Словом, как принято
среди культурных людей. Не так ли?
Всё это он выговорил, обращаясь к Виктору как к
спасителю. Ну, а тот испытывал всё большую неловкость и за себя, и за него.
- Так, Ефим Иванович… Только, умей бы я, я б и за так
помог. Может, чем другим? А по дверям есть один спец…
- Нет, - мгновенно остановил его доктор. – Не следует
никого моими заботами отягощать. Идёмте, выведу. Поздно уже. Надеюсь, наша
беседа останется в этих стенах.
И он скоренько выпроводил помощника и уединился с
телевизором, этим лучшим другом современного человека.
Ради праздника напрямую транслировали почему-то пьесу
«Сирано де Бержерак» в пристойной постановке. Но у Ольги возможности
вглядываться не было. Лишь краем уха рифмы схватывала. За столом размещались
гости: упитанный парнюга с вислыми, цвета ржавчины, «фольклорными» усами под
«Песняров» – армейский дружок Сергея – и его черноголовая, перекрашенная до
мушиной зелени подружка. Он всё время что-либо жевал, перемалывал, а она то на
любимого вскидывала восторженные жирно обведённые глазки, то самодовольно
переводила их на Ольгу, сидящую напротив. Ну, а ту угнетал муж: хмельной, он
гордился, что собственной женой владеет и, развалившись на стуле и забросив
руку ей на плечо, вещал:
- Уже летом в Одинцово переедем. Под бок вам. Под самый дых!
Скажи, Оль? – довольно жмурясь, потянулся губами к её щеке сорвать заслуженное.
Она легонько, будто от боли, поморщилась,
выскользнула из-под его руки, виновато улыбнулась:
- Осторожно, волосы! – «сыграла» так, что никто не
понял.
- И давно пора, - подхватила разговор чернавка. – И
как высидели в дыре этой, удивляюсь! Отдохнуть негде, с продуктами дефицит! Про
товары первой необходимости вообще молчу! Да на одного ребёночка сколько надо!
В Москве тоже проблемы, я молчу, - за её сетованиями явно сквозила тоска по
житейскому успеху. – Но это ж не сравнять! Правда, Вась?
Вася, заглотивший кусок очередной рыбной консервы, с
усилием кивнул.
Ольга, пряча раздражение, отвела глаза. Потом
поднялась.
- Что-то вы плохо едите. Вон, и у Васи тарелка пустая.
Мы праздновать не собирались, на столе не густо. Извините. Но угощаться надо.
Дайте-ка, я за вами поухаживаю, - и она, в легком мохеровом свитере,
тёмно-вишнёвом с синей волной, взялась подливать и подкладывать в посуду
гостей-крепышей. И разговора меж тем не прекращала. Обращалась больше к безгласному
Васе, чем напугала учуявшую подвох подружку:
- Да, вы правы. Совсем не заботится о нас негодное
правительство. Не построили нам ни универсамов богатых, ни универмагов. Ни
парка нет культуры с «колесом чёртовым». Ресторана даже нет. Один клуб
захудалый на всех. Скука. Вот и ходим с Катей на речку, в лес. В наших местах
славные рощи берёзовые. Воздух, что вода ключевая. А ясным утром, когда
подымается солнце и лучами пробивает листву, роща поёт. Она поёт «Херувимскую»[21].
Никогда не слыхали?
В такой крамоле, прозвучавшей совсем буднично, гостья
почуяла угрозу уже не просто душевному уюту, но всему привычному устройству
жизни. В страхе прикачнулась к плечу любимого. А тот, в подтверждение её
страхов, вдруг перестал жевать. А чуть раньше почему-то застеснялся перед
Ольгой своей тарелки, где было насвинячено. А ещё раньше впал в какую-то чуждую
всей его натуре умилённость от её бархатистого тона, от узких в запястье рук,
плывущих над столовой утварью и организующих привычное как приводной ремень в
станке дело наедания в некое высокое действо, но главное – от её чёрных с
просинью глаз: и серьёзных, и насмешливых, и всё-то в нём понимающих… Было
отчего тут и напугаться, и перестать жевать!
А Ольга меж тем терпеливо ждала ответа.
Дружков выручил Сергей, тоже не ожидавший сейчас от
жены «выверта», хотя и привыкший к подобному:
- Чё замолчали? Давайте а «петушка» по пятачку
раскинем?
- Без меня. Я у воздуха побуду, - отговорилась Ольга,
протиснулась к окну. Отворила форточку.
И случилось же так, что в этот момент мимо дома шагал
Виктор! Душевно разбитый, он возвращался от Татарчукова и нарочно проходил у
подъезда, в котором она скрылась. Шёл, рассматривая окна. Сразу увидел её.
Остановился, задрав голову, вгляделся. Она тоже узнала его, он это понял. И не
отстранилась! И его вновь тенью поманила возможность совсем другой жизни.
Ольга, точно как и Виктор, почувствовала необычность
этой минуты: под её окном стоит далёкий для неё человек, но он представляется
вдруг ближе и желанней собственного мужа, всего надоевшего окружения. Вырваться
бы сейчас хоть на часок из этой комнаты куда-нибудь за посёлок и просто
надышаться весной! А случись рядом этот неравнодушный к жизни парень, только
помог бы оживить в памяти несостоявшееся, вновь ощутить потерянную лёгкость
молодости, без чего ей никак не отомкнуть даже на миг этого постылого застенка
повседневности! А он уже вплотную подвёл её к тоске безысходности.
«Вы помните ту
ночь? Вот так – вся жизнь моя.
В тени стоял смиренно, робко я,
Другие же наверх взбирались гордо
За поцелуем славы и любви, -
- это за спиной Ольги улеглись, наконец, возня и
пересуды картёжных сидельцев и оголённо зазвучали стихи из спектакля.
Пьеса подходила к концу. На сцене театра – носатый
гасконец с забинтованной головой, застывшая перед ним монахиня. Тонко звенит
колокол. Чувствительные из зрителей плачут. А наверху в регуляторной сжала
виски ладонями смятенная Ира.
Не надо никого… Не уходите… Нет…
Когда вернётесь вы, меня уж здесь не будет.
Пусть я останусь так… Там Бог
меня рассудит.
Впервые, наверное, она не следила за движением
спектакля, не интересовалась формой актёров, удачными находками или просчётами
постановщиков, прилагая свои оценки к чужим авторитетным мнениям. Ей открывался
сам смысл пьесы, к которой привыкли относиться как к изящно-романтической,
дразнящей благородной, но, увы, нежизненной страстью.
Так и Ира никогда не мерила быт мерками театральной
условности и в быту не искала истин искусства. Просто, переселилась поближе к
уводящим от тупой суеты подмосткам, если уж не задавалось семейное счастье.
Интересно бывает иногда морочить себя не обязующей ни к чему «жаждой
красивости». Но сегодняшние дневные переживания против воли всколебали душу и
мысли всё вертелись вокруг них, разрушая привычное «наслаждение». И вот к
финалу пьесы для неё как бы само собой открылось, что перед нею не трогательный
вымысел, тоска по идеальному, но утверждение в образах того, что человек по
своей природе назначен жить единым сильным чувством вплоть до самоотречения. А
способности к тому заложены, и только так можно возвыситься до предельной
полноты жизни и даже выйти чувством за пределы самой казалось бы отмеренной
каждому жизни. Не нужно лишь бояться и лениться. Нужно уметь поступаться
желаемым и вовремя видеть себя со стороны.
Вот и заканчивался этот перегруженный и непомерно
долгий день, заканчивался опрокидыванием всяких расчётов. Она возвращалась
домой. Над Москвою закатное зарево, дымы громадных труб. Улицы в обрывках
празднества: вислые флаги на фасадах, лозунги о единении, знобкое мерцанье
иллюминации. Под ногами мусор. Бездумно веселятся толпы. Верхоглядами –
иностранные туристы. В киоске «Союзпечати» в дальний угол загнан плакат с
расстрелом чикагских рабочих: чтоб о крови не напоминал, не омрачал веселья,
что ли?.. От ресторанов – потоки неона. Гуляют «Москва», «Минск», «Украина».
Гуляют «София», «Прага» и «Белград»…
А в сердце её всё ввинчивается и ввинчивается
затверженное во время многих спектаклей:
Какое счастье!.. Вот и лунный свет.
Что это? Звуки сладкие органа?
И аромат цветов вокруг?
О, как мне хорошо! Как счастлив я,
Роксана! –
И она снова и снова проверяет себя, что же всё-таки
ближе к правде: звучащее в ней сочиненное поэтом или окружающее зримое?..
А в очередях у баров лижутся парочки. Кругом
фотоплакаты очередных кумиров, «звёзд эстрады». На бульварах изламывается, что
хворост в огне, прозрачнолицый молодняк. А у Садовой на Смоленке размахнули
аляпистую киноафишу: фильм «Душа» с размалёванной как на продажу певицей Ротару
и рок-трубадурами из группы «Машина времени».
Но я люблю тебя! Живи, мой друг, мой друг!
Нет, нет, моя любовь! Я счастлив этой лаской –
И жизнь мне кажется теперь волшебной сказкой.
Самодовольно
попирает горку чёрно-жёлтый гроб - здание МИДа. С Бородинского моста хорошо
видно, как дробится в его бесчисленных стёклах закат и за окнами, в глубине,
будто жертвенники приготовлены, пылают.
Всё
окончательно смешалось: воображённое, действительное; - и нет никаких сил разделить!
Ведь только в сказках и найдёшь,
Что вдруг сбываются несбыточные
грёзы,
Что бедный принц-урод становится хорош…
А мы живём ведь в мире скучной прозы…».
Под высоткой посреди
магистрали – разбитый инвалидный автомобильчик: взгорблена жесть капота,
вышиблено лобовое стекло, из радиатора льёт на парящий асфальт вода. Рядом
тяжело опёрся на крыло человек: кособокий, остролицый, изморщиненный, -
безнадёжно выброшен утлый из общего потока и машины совсем уже закрыли его
своими стальными боками.
А с задней площадки
троллейбуса всё тянется видеть его Ира в кокетливо надвинутом на висок беретике
и с газовым шарфом, пущенным вокруг шеи на грудь. В глазах – неожиданные слёзы.
Но можно ли что-то поправить в судьбе этим нечаянным состраданием?
Часть третья: ЗОЛОТЫЕ НЕБЕСА
Глава 1
Примета не подвела: ровные погожие дни установились
со второго мая и так и держались. Ласковое солнце отогрело землю, воздух
наполнялся сухим теплом и истосковавшиеся по лету люди смело переходили на
слишком даже легкие для весны одежды. Сменили телогрейки на спецовки и
грузчики.
В тихий предвечерний час к больнице, тонко взбивая
пыль, подкатил ПАЗик. Укачанные мужики выбирались из тряской развалюхи нехотя.
Весна – самое нежеланное для их трудов время. Среди троих менее раскисшим
выглядел Виктор:
- Эй, Вовка? Вот и твоё тёпло! – наигрывая бодрость,
ладонью прикрылся от щекочущих глаз лучей. – Чего нос повесил?
Тот не ответил. Безрадостно поплёлся к проходной.
Завод жестоко вытягивал без того ослабленные силы.
- Да держись ты! Недолго уже! – догнал звеньевой и,
приобняв, потрепал по плечу.
- Старшой? – окликнул Виталька. – Нам баня будет
когда, или нет? – в больнице раз в неделю в утренние часы топилась баня, куда
они из-за своей работы не попадали.
- Так ванны есть. Купайся, сколько хочешь.
- Ты нас, корешь, за негров не держи! Сам полоскайся!
А нам баню давай! – нагонял Виталька стервозности, будто Виктор был в том виноват.
- Негры-то причём? – уходил тот от ссоры.
- Притом! Тягость надо скинуть или нет? Гляди, мы
завтра в парилку!
- А с чего ты взял – я против? Только сперва
договориться надо, чтоб шуму не было.
- Хвостом вилять – твоя забота, - Виталька подморгнул
Володьке и тот ускользнул из-под руки звеньевого.
- Точно говорят: для жлобов как ни старайся, всегда
останешься плох! – Виктор, поняв сговор, обиделся. Недавно он договорился через
Фомича о небольшой прибавке к жалованью за образцовый труд.
И тут вдруг заметил у ворот жену. Помрачнел ещё
больше. Под любопытно-ехидными взглядами скинувших часть злобы людей направился
к ней.
Он застиг её врасплох. Ира увидела мужа уже вблизи,
не успела собраться и только улыбнулась слабо. Сегодня, в отличие от той их
встречи, она предстала грустно-задумчивой и поблёкшей как после болезни. Даже
лицом подурнела. И вряд ли могла объясняться толком. Ну, а Виктор то ли ждал от
неё отношения прежнего, то ли просто так с носка на пятку покачивался и точно
дразнил её всем своим небрежным молчаливым превосходством. Впрочем, последнее
время о жене ему почти не думалось. Мечталось хоть чуть-чуть приблизиться к
Ольге.
Всё так же молча досиживали они свидание в
накатывающих сумерках на бревне с краю недавно народившегося – трещиной –
оврага. Овраг, по характеру видно, рос быстро, разрастался и вскоре грозил
исковеркать округу. Где-то внизу в овражьем чреве с мягким шорохом осыпались
супески, ворчал, пробиваясь к речке, ручей. Поверху затаились в безветрии
старые вишни с натёками смолы на стволах, остатки сада, а поодаль, за их
изломистыми корявыми ветками смутным напоминанием багровела больничная стена.
Глухой запущенный закут.
Ира решилась-таки заговорить. Далось это нелегко:
чувствовала, как отдалился он за эти дни.
- А помнишь, телевизор цветной хотели купить? Ещё
денег не хватило. Может, в кредит взять? – пыталась быть по-семейному тёплой,
припомнить их пустяшные приятности. Но, видно, отвыкла. Спрашивала как-то уныло
и руки безвольно покоились в подоле.
Он
отмолчался.
- А знаешь, Лешка затаился, - в другой раз
попробовала она сломить его равнодушие. – Я скрываю, где ты, а он что-то
чувствует. Может, привезти?
- Гляди! Нечего ему тут! – вспыхнул было стыдом
Виктор, но снова молча уставился вдаль, где пустой холмистый горизонт уже терял
чёткие очертания и где в воздухе готовилась гроза: поднебесье опускалось, давило
и утверждало всюду вязкую тишину.
Ира от такого ответа даже лицом потемнела. Но
решилась и на третий раз. Тронула за рукав:
- Знаешь, не хотела передавать, но ты сегодня
такой.., - споткнулась на слове. – Может, говорить со мной больше не захочешь.
Звонили из бригады. Бэмс у вас какой-то был. Передать просили – пил, пил, а
потом пропал. Долго разыскать не могли. Видишь, как бывает, - слегка упрекнула.
- Ну чего ты тянешь?! Случилось чего?! – вновь
сорвался Виктор.
Она мрачно закусила губу. Помолчала.
- Скелет из него сделали, - произнесла едва слышно.
- Чего-о?!
Ире захотелось отвернуться, но муж грубо схватил за
плечи, тряхнул:
- Куда?! Попрятались по театрам своим! Говори!
- На улице где-то свалился. Отправили на скелет как
безродного… Вить, ну виновата я в чём-то, - заплакала тихонько. – А если б с
тобой так?
Он до белых костяшек сжал кулаки:
- Какие скелеты?.. Мы же всю жизнь – в три погибели!
– и поник бессильно.
Покинутая на саму себя Ира украдкой всматривалась в
его родное, горечью схваченное лицо. Так он и остался тем нераскрывшимся
«принцем-уродом». А время потеряно. И в этом есть её вина. Она привыкла
оценивать мужа прежде всего со стороны семейной пользы. Так учила мать, так
жили все благополучные знакомые, в среде которых это именовалось
«обязанностями». И малое небрежение ими беспощадно порицалось. И вот теперь она
дожила до того, что сама готова жертвовать этой основой «семейного счастья» под
влиянием чего-то незнаемого и манящего быть несравненно более значимым, но и
недоступным никакому принуждению.
Он провожал её к остановке, что неподалёку от
больничных ворот. Она держалась под руку и головкой робко клонилась к его
плечу.
- Вить, а Вить? Почему его Бэмсом звали?
- Погрузчик так свой называл: «мерседес – бэмс».
- Вить, а Вить? А имя его как?
- Помолчи, а?..
- Знаешь, Вить? Не злись. Мы как слепые живём. Ни о чём,
кроме самого себя думать не можем.
Виктор позадержался, испытующе глянул. Ира ожила в
затаённой надежде: не зря, видно, слёзы женские проливались. Но лицо отвела –
как бы и того не отнял.
Затем, исподволь, что ли, проверяя себя на способность
к забытым чувствам, ещё прошлись по бетонке, обсаженной хилыми, в зелёном дыму,
берёзками. Те стояли понагнутые, словно провинившиеся. А вокруг безветрие, ни
листочка не затрепещет, и глянцевые деревца будто воском облиты.
Вдруг Виктор напрягся и дёрнулся, точно от жены
высвободиться захотел. Случившееся было неприметным, но обострённо-чуткая Ира
тотчас уловила смену настроения мужа, то что-то волнующее, не с нею связанное.
Она осмотрелась: рядом лежало маршрутное кольцо. Из
прибывшего автобуса выходили пассажиры. Отчего-то сразу выделила женщину. Лёгкая,
стройная, та двигалась навстречу. Заметив их, сбилась с шага, порывисто
огляделась, ища путь сменить. Но решив лучше скорей разминуться, заторопилась.
Обычно на подобные мелочи внимания не обращают. Зато
сейчас их смысл открылся Ире. А всё остальное довообразила от горя сверх меры…
И вот чем звонче доносился перестук каблучков той, тем бесприютней делалось на
душе у этой. Чутьё же подсказывало: здесь не былой грохот башмаков, от чего муж
прикрыть в силах. Здесь надвигается сужденное тебе всем складом твоей прошлой
жизни. А с этим один на один остаются. И Ира внутренне напряглась, держалась
начеку: и на мужа косилась, и женщины той из виду не упускала. И пусть та пока
ресниц не подымала, Ира уже изготовилась принять любой, даже самый скоротечный
взгляд незнакомки. И знала, что примет. И приняла: не мужу, нет – себе. Но то,
что оказался он не вызывающим, не горделивым или ехидным, а всего лишь виноватым,
подкосило её. Это было самое худшее. Здесь ни право супружеское, ни привычное
самолюбие не помогут – обернутся против тебя.
Беззащитная Ира остановилась. Каждой жилкой, будто
животина бессловесная, почувствовала, как тянет мужа к той, чужой, что за
спиною уже. Прямо ноют жилы! И неподвластно ей эту тягу рассечь. И тогда из
глубины обиды и повинности, из беспросветной туги женской нежданно высеклось
утраченное: любовь, какою бывает в своём истоке – врождённой способностью,
жаждой любить. И высок бывает человек в миг превосходства над собою.
- Знакомая?
Тот хмуро кивнул.
- Не мучайся. Иди. Сама доберусь.
Он встретил отворённые до самых родников души глаза
её, не выдержал, залопотал жалко:
- Я это, Ира… Ты не того чего-то.
- Не надо говорить. Лучше догони. У неё что-то на
душе нехорошо. Обо мне не думай. Я сильная, - ей удалось обнадёживающе
улыбнуться. – Но не спеши. Ошибёшься – всем хуже сделаешь, - странно: в самой
зыби, в изматывающей душу неопределённости, женщина пыталась найти надежду на ту
поманившую свободу чувства.
Виктор ободрился. Спала вдруг тяжесть раздвоенности и
действительно загорелось догнать Ольгу. Сколько он мечтал о подобном! Даже
благодарность к Ире почувствовал впервые за долгое время.
- Ты Лёхе, Лёхе передай: чтоб без фокусов, учился,
как следует! А летом за грибами двинем.
- Передам, передам, - протянула она открытую ладонь.
– Мне с вами всегда хотелось. Да вечно что-то мешало. Я и молчала, - вот так,
скрепившись, она предрешала их дальнейшую судьбу, что складывается из череды
столкновений разнородных поступков и нашего вечного выбора.
А после Ира долго провожала его взглядом. Казалось,
случись это неделей раньше, она бы облегчённо вздохнула. Не к тому ли сама
стремилась, вела? А теперь…теперь приходится страдать таким избитым женским
страданием, что и упоминать на людях неловко. И в этом заключается ныне её
жизнь.
Виктор с лёгким сердцем поспешал за Ольгой.
Напоследок даже пробежался. Крикнул от распирающих чувств:
- Оль?! Оль?!
Та резко обернулась. Увидав её рассерженной, Виктор
оробел и ближе подступить не посмел. Она же нашлась вмиг:
- Вернёшься, - произнесла громко. – И в первый проулок
направо, - и для наглядности рукой повела. А сама на окна соседские глазами
стрельнула. Добавила тихо: - Обождёшь на задах, - и тотчас про себя отметила:
совершает очередную глупость. Хотя, объясниться и прекратить на этом
двусмысленные отношения было необходимо.
И они разошлись, по возможности изображая
непреднамеренность встречи. Благо, посёлок уже накрывали сумерки, а её окна
были темны.
Вновь сошлись на пустынных задворках у какого-то
полусгнившего забора и здесь, на взгорке, предгрозовые тишина и тяжесть
ощущались особенно явно. Там далеко у горизонта сплошным фронтом
разворачивались тучи.
- Ты что летишь как скаженный?! Здесь не город! –
сходу напустилась Ольга.
- Да не подумал как-то. Она догнать велела, - зацвёл
дурацкой улыбкой Виктор, не понял даже, что привирает невольно.
- Как, она? – испугалась та. Её без того совесть
смущала.
- Ну, у неё на душе, говорит, нехорошо.
Ольга поперву онемела: совершалось невозможное, и она
в нём участвует!
- Да вы полоумные оба! Неврастеники! Ты что ей
нагородил?!
- Ничего. Она сама как-то…
- Что, сама?! Как она сама?! Это ты, ты!.. Впрочем, я тоже
хороша. Дала повод, - нервно затёрла лоб. – Что ещё сказала?
- Так.., - завилял тот. – Всё нормально, - о её просьбе не
спешить утаил – из-за дурацкой выдуманной надежды откуда-то и хитрость взялась.
- Запомни, - Ольга в упор поглядела на него. – Я твоей жене
в подмётки не гожусь. Не разбираешься ты в женщинах. Всё, уходи.
- Погоди, - Виктор от воодушевления быстро переходил к
отчаянию. Даже осмыслять происходящее не успевал: - Чего ты боишься? Ничего же
не может быть. Я спросить хотел…
Она решила смягчить мрачную его обречённость, поддалась.
Женщины, вообще, серьёзней относятся к подобным переживаниям.
А он наспех заискал повода оттянуть разрыв:
- Сейчас, вспомню… А! Вспомнил! Татарчуков ваш, что за
человек?
- Это-то тебе зачем? – такого разворота Ольга не ожидала, но
догадалась. – Поболтать захотелось?
- Ты как евреи – вопрос на вопрос. Сомневаюсь, вот: он мне –
«не того», а ты с ним так любезничала, - не удержал норова, досадил от горечи.
- Что-что? Да ты совсем обнаглел! Ты непристойно себя ведёшь!
– Ольга разобиделась и вместе смешное что-то, действительно дурацкое во всём
этом проглядывало. Ей с этим типом с самого начала непросто определиться.
Привлекает их свободная откровенность. Потому, может и сейчас не уходит она
сразу? Легко с ним вопреки даже очевидной дури. Действительно, как бы молодость
безрассудная напоминает о себе.
- Да не то я хотел! А! Ладно! Посторонний я! – опять
омрачился Виктор.
Она вгляделась пристально как лекарь в больного. Бросить его
в таком настрое было совестно.
- Откуда ты свалился на мою голову? Ты себя ведёшь, точно я
обязательство дала. Да, мне обидно за тебя, твою жену жаль. Если б я могла
помочь! Но мы сближаться не вправе. Да я и не желаю! Итак, вон, сцены пошли! –
начинала она вроде бы спокойно, но опять себя словом растравила. – Ну, зачем ты
повода ищешь? Ну что тебе Татарчуков этот? Наше с ним любезничанье – наше
выражение нелюбви. Да, я понимаю: притворяться нехорошо! Что тебе ещё хочется
услышать?!
Виктор на удивление стойко перенёс очередной всплеск её
раздражения. Лишь на сердце саднило.
- Вот же орда прёт! – глянул на грозовое небо – не угодить
бы им в ту брань поднебесную. – Не переживай так. Я не жлоб. На всё пойду, чтоб
тебе лучше…
На этом можно было и расходиться. Но теперь Ольга не смогла
сразу остановиться. Она в долгих попытках вырваться из безысходности своего
быта остро вдруг почувствовала, что значит «изголодаться по человеку».
- Да, ты не жлоб. Ты слепой. Ну что ты навыдумывал? Или не
видишь, как замотала жизнь эта? Как я с тобой держу себя, с другими? Думаешь,
мне безразлично? – она отвернулась.
- О чём ты, Оль? – притих Виктор.
- Опять прошу тебя: поберегись, не распускай язык, - она
предстала побледневшей и горько-грустной. – Здесь всё на сплетнях держится, на
шпионстве. Эти люди способны любому жизнь искалечить. Надеюсь, душу Татарчукову
не открывал?
- Нет, что ты! Он корзину донести просил, а потом с чего-то
– двери обить.
- Знакомая песенка: «услугой за услугу». А ты тоже умник!
Стал посреди дороги и сияет как самовар надраенный! У Татарчукова нюх на это
отточен, - воспоминание оказалось неожиданно потешным, и она слабо улыбнулась.
У Виктора отлегло на сердце. Он расправил плечи и тоже
повеселел:
- Откуда же знал, почему не замечаешь? Да-а! – заскрёб дурашливо
макушку – отважился развлечь Ольгу. А сам глаз её заискал: - А в первые дни
чуть не свихнулся! То ты ошпаришь! То этот по церквям тоскует! То сопляк
учебник зубрит заполночь! Дед столетний в алкаши записался и к тому ж – немой!
Дурдом!
- Допустим, дед не немой – ещё какой говорящий! Первый осведомитель
татарчуковский.
- А! Вон что! Не он «капнул» с дверями этими? Но спутали.
- Приходится «капать». Взамен Татарчуков приют даёт в холода
– старик бездомный, больной. Не будем его осуждать. А мальчишку того родители
от армии прячут. Юноша в институт должен поступить. Здесь уже пахнет взяткой.
- Лихо! Мы в наше время стыдились от карабина бегать.
- Вспомнил! Когда это было?
- А вроде, как вчера… Да, а историк этот что тут делает?
- Какой историк?
- Ну, этот, историк или художник? Ну, Игорь.
- Он что, уже историком рекомендуется? Историк – «ноздрёвской»[22] школы!
Дорожку давно сюда протоптал. Образа Татарчукову поновляет, что у старух
здешних навыманывали. А тот его на больничном откармливает. Люди своего круга –
услугой за услугу расплачиваются. Вот он, дурдом!
Ольга хоть и была насмешливой, Виктор задумался невесело:
- Не нравится мне это.
- Представь: мне – тоже, - подтрунила та по-доброму. – Что
поделать? Сроду у нас так: говорят красиво, а на деле гадость. Другому откуда
быть? Ведь, мы кого предпочитаем? Кто нам потакает. А, вон, Евангелие
объясняет: «Если делаете добро тем, кто и вам делает добро, какая вам за то
благодарность?». А мы знать не хотим. Я об этом часто думала… Мечтала когда-то
добру служить. Ближних любить как себя. И что? – она виновато засмотрелась на
Виктора.
Они оба так погрузились в свои переживания, что совсем
забыли об окружающем. А меж тем в меркнущем небе что-то сдвинулось. Дерзко
купавшаяся в воздушных потоках одинокая птица, взмыв в последний раз, пала в
рощу за посёлком и больше не поднималась. Дрогнули, затрепетали и согнулись под
первым, несильным пока, шквалом верхушки дерев, заколыхались тяжёлые их шатры,
а вдоль забора взвихрился мелкий сор.
- Ты так глядишь, а я не разбираюсь, - смутили Виктора её
глубокие глаза. – Сама знаешь, как нас учили. И что верующие, вроде как сектанты.
Вот и могу себя предлагать – к переноске тяжестей годный.
- Мне бы самой по-настоящему верующей стать. А то я только
так, трусливый человек. Ай, кому это сейчас всё нужно?! Редким дурочкам вроде
меня.
В ответ он посмотрел выжидательно, серьёзно. И она продолжила:
уже для себя самой, не стесняясь быть непонятой.
- В Евангелии место есть, «Моление о чаше». Христос перед
казнью до кровавого поту молил Отца Небесного: да минет Его чаша земная. Но
закончил: «Впрочем, да будет воля Твоя». Что Его томило сильней: будущие мученья, тоска, одиночество
крестное? «Боже Мой! Для чего Ты оставил Меня?!». Нет, это не упрёк, как раньше
казалось, не жалоба. Скорей, полнота любви к Отцу. Мы к высшему через муку
пробиваемся. Победить страх одиночества – саму смерть победить! А я боюсь. Идти
сил нет. А что смерть? – дверь. Что ж, что страшно мыслями от привычного
отрываться? Полюбить бы Вечный Свет выше всего! И достигнешь той двери чистой. Как
иначе от дурного в себе освободиться? Но только моего желания не хватает.
Что-то надо ещё, чтоб сердце разгорелось. Знаешь, я больше прошлым живу.
Памятью себя согреваю.
Виктор прежде не слыхивал подобного и был сбит с толку:
откуда в ней такое, когда по церквам вроде бы старухам тосковать полагается? Да
ещё заворочался под ложечкой первобытный страх, что всякий раз мучает
повседневного человека при встрече с Божественным. Этот страх неосязаемой
преградой отделил от него женщину, но всё же душевный трепет Ольги, проникая
все страхи, сомнения, передавался ему. И он, как недавно с иконы, ловил
рвущийся за пределы тесного земного бытия взгляд её, очаровывался полней и
полней.
- Оль? – позвал как вдаль куда-то. – У тебя лицо такое, на
иконах похожее, - угадал-таки тихий свет пробуждающегося внутреннего человека.
Она смутилась:
- Никогда не говори так. Там чистые образы, а я… Меня пока
неуспокоенность спасает. Вот получу желанное… А говорят, Татарчуков когда-то
лучше был, дело любил. А теперь лишь надзирает. А меня опасается из-за
беспокойства моего – как бы чего не выкинула! Хуже бабы стал: слухи распускает,
будто вроде мании у меня – боязнь замкнутого пространства. Это у меня-то! Ах,
дурачина-простофиля! Да мне б угол потесней, да где-нибудь в Мещёре! В нашем
роду женщины всё учительницы, а я первой в медики подалась. Как в книгах,
мечталось: больничка чтобы рубленая, липа под окном, за окнами ветер. На дворе
дождь ли, снег, грязь или замять, а ты всё с саквояжцем вёрсты меряешь. И
обязательно, почему-то, пешком. Просто, хотелось очень людям помогать, где
трудней. С семи лет на селе жила и меня мама на книжках растила: с детской
верой в добро и отсталыми взглядами, - улыбнулась про себя воспитанному в ней
прежними поколениями дорогому убеждению: она предназначена восполнять добром
оскудевающий мир и об ином способе жизни помышлять не следует. А все силы надо
направить к главному – учиться отыскивать добро бесспорное, истинное и всё
общепринятое подвергать с этих высот сомнению: - Славные были у нас писатели,
умели душу восхищать. Теперь расхлебываю… Поступила учиться: пока на фельдшера,
а дальше видно будет. Потом отрабатывала в райцентре на «скорой». И вот прибыли
раз на вызов – старушка отходила. Мы откачивать её, а она с бранью на нас: кто
звал, окаянные?! Ангелы уже душеньку с пением принимали, а вы меня опять в
юдоль горестную?! Не властны вы в жизнь вечную не пущать! Выгнала нас и опять
отходить легла. И вот бежит время, а этот случай засел во мне и всё крепче
задумываюсь: слабая негероическая старушка смерть принимает светло, как
награду. Назначение исполнила. Вот урок! Может, настоящий смысл жизни за
пределом житейского? И до чего же тошно видеть, как все о своём здоровье
драгоценном трясутся! Даже крепкие мужики от болячек пустяковых истерят. А чуть
очухаются, к тебе же липнуть начинают. Опять «на сладенькое» тянет! Нет,
истинное здоровье – в сердечной чистоте. Человек над природой своей властен, когда о душе болеет…
Стала в церковь заезжать. Сначала с трудом верилось в бессмертное бытие наше.
Но уж куда выше такая вера шкурного страха! Без неё как живём: хватай, топи дни
в удовольствиях. Всё равно от конца не отвертеться. Так что, расслабляйся до
издыхания. А добро, правду так умудрятся приспособить, чтоб этому не мешали. А
я с пошлостью мириться не желаю. Да ещё - в медицине! Ведь, в человеке заложено
высшее, а подавленного смертным страхом не исцелить. Подлечить можно, на время.
Но что толку лечить следствия, а на причину рукой махать? Я в церкви
удивлялась: много инвалидов, увечных, но они там здоровей здоровых. Только тело
приходится поддерживать. И заметалась я тогда от своих мыслей. А жить надо. В
общежитии одиночкой держалась – не терплю гулянок. А до серьёзных девиц
охотников нет. Ох, как хотелось тогда в эти вопросы вникнуть! Решила в институт
документы подавать. Но тут разболелась одинокая моя мама. Пришлось
возвращаться. Поступила сюда – здесь больше некуда, ставки заняты. Фельдшерские
пункты почти все закрыли. А сколько деревень снесли… Но я поначалу жила, не
тужила. Некогда было. За мамой ухаживала, дом вела. Опять за книги принялась.
На этот раз больше за духовные, у бабы Ани брала. И всё такое родное, тёплое… А
потом случилось худшее. Осталась я совсем одна. Надеялась работой спасаться,
чтоб до кровавого пота! Ведь милосердие - не просто помощь. Прямое сострадание!
Помочь сердцем человеку очиститься! Без этого медицина – одно вмешательство. Но
как здесь работать, когда из меня надзирательницу делают, только и всего. А
вся-то болезнь ваша – от распущенности. Всякой химией-магией, расхожей моралью
не помочь. Хуже навредишь. Вот и выбирается из тысяч один. Думаешь, тот же
Татарчуков не понимает? Уже наигрался в психиатрию, наркологию. Старость свою
обеспечивает. Но мне-то как быть?
Отчаялась я в этом равелине! Всё больше себя жалею. Где уж Вечный Свет любить?
Где сострадание, воля? Не то слабостью красуюсь, не то оправдываюсь. А годы,
что вода в песок. Вчера ещё юная, и вот уже замужем. Дочка подрастает,
уму-разуму учит свекровь. И все желания к квартире свелись. И всё я хуже, хуже…
Ольге самой неожиданна была такая вдруг
исповедальность, будто с памяти печать
постылую сорвало. Она распереживалась и летучие, что взмах крыла, чувства
торопливо сменялись на её лице. А Виктор ловил и откликался на эти зримые
перемены, как бы заново волнуемый первыми слепыми восторгами знакомства,
правда, выросшими уже в томящее стремление.
Когда же она смолкла, и обоим сделалось тягостно – что-то
созрело меж ними и требовало разрешения – отважился тронуть её за руку.
- Не отчаивайся, Оль? Одному уже помогла, - неловко стиснул
ей пальцы.
Та раздумчиво повела головой:
- Пока только нарушила, - легонько попыталась отнять ладонь.
Её отвлекли белые сполохи и сухой треск. Тугой грозовой вал
с изогнутой завесой дождя уже покатил, но на долю посёлка пока выпало всего
несколько ударов ветра. И тревога в воздухе. Они переглянулись – время их заканчивалось.
- Полминутки ещё, Оль? Сказать надо…
- Не надо. Без слов ясно, - Ольга вновь попыталась
высвободиться.
Но тот не поддавался:
- С тобой как в сказках восточных, - уставился он под ноги.
– Там мужики хлипкие: глянут на красавицу – с ног сразу валятся. Я читал – смеялся всегда. А сам, вот.., - он вдруг
зарылся небритой щекой в её ладонь и выдохнул. – Беречь бы тебя как дитёночка!
Они встретились глаза в глаза. Вникая, Ольга всего на
миг умилилась искренностью порыва и тут же – будто толчок в грудь! Стронулась
под стопою твердь, потёк взгляд, а тело, горячо наливаясь, тяжелело. И вместе,
она точно невесомость обретала, жаркое внутреннее приволье. Неужели, чувства
вырвались из-под власти разума и отвечали на нежеланную страсть? И тогда,
собрав всю волю, она отшатнулась, с досадой вырвала руку. У переносья легла
складка, а синяя мгла очей страшна.
Виктор, от больного своего томленья, от стыда за свою
ничтожность, закатал желваками, заозирался.
- Удавиться, что ль, на заборе?! – яростно обломил, далеко
отшвырнул кусок гнилой тесины.
- Мне было бы горько…
Он не ожидал, что Ольга так скоро сделается спокойной
и даже благодушной. Но притом она выглядела ещё более недоступной. И он свесил
голову.
И тут, будто нарочно для мрачности, раз за разом
полыхнуло, загрохотало – так батарея беглый огонь ведёт. И, казалось, вот-вот
сметёт сейчас этих двух хрупких человечков, на самом юру выставившихся… На их
удачу, вал повернул вбок, словно от заряда однополюсного оттолкнулся, а к ним
наволокло крайнюю отколовшуюся тучу и глухо задробили о землю редкие капли.
- Всё, пора, - Ольга высказала решительно. – Дедушка
Илья-пророк расходиться велит, - легонько пошутила. – Наши холмы грозовые. Все
родники молниями отворены. Да, чуть не забыла! Воротами не возвращайся. За
кухней в стене – пролом. Там пройдешь. Встреч не ищи. В отпуск ухожу. А в
нужное время сама найдусь. Не раскисай, - подбодрила унывающего. – Придумаем,
как тебя исцелить.
Она уходила, не оборачиваясь, словно напрочь забыв
обо всём происшедшем. И только дождю ладошку подставила. А он всё смотрел
вслед, продлевая мгновенье: как язычник, удостоенный зреть наяву саму олицетворяющую любовный недуг
небожительницу.
Глава 2
Утром Виталька с Володькой вместо работы
действительно отправились в баню. Виктор доносить не собирался, и пришлось ему
присоединяться, но на сердце легла тяжесть от предчувствия неприятностей.
Мылись украдкой после всех, а мыться последними
всегда противно: всюду обрывки газет, раскисшие обмылки, пенистая грязь,
стекающая в решётки, и прочая подобная нечисть. Да ещё потолки: высокие,
неуютные как во всей больнице, - сиротства в душу подбавляют. И уж совсем худо,
что в парной вместо сухого пара остывающее липкое клубово. Такая баня не
облегчает, а дурманит и тяжелит. И трудно
отыскать более яркий образ внутренней гнили и распада.
Пока они так намывались, с завода, естественно,
доложили, а хмурая щекастая медсестра успела их разыскать и теперь поджидала,
хоронясь за дверью раздевалки.
Наконец, они выбрались из предбанника.
- Ох, хорошо! Хорошо! – бодрился всепринимающий
Володька.
- Чё хорошего? Это чё тебе, пар? – как всегда ворчал
Виталька.
- Конечно, Виталик, ничего хорошего. Но могло быть
хуже. Потому, всё равно – хорошо.
- По-быстрому давайте! – затормошил работничков
Виктор – не терял ещё надежды попасть на завод. – Втихаря – в дырку. И на
рейсовый.
- Поздно! – открылась таящаяся медичка. Злорадно
торжествуя, выступила на середину – спинки скамей скрывали мужиков по грудь: -
Всю больницу за них перерыли! А ну марш к Татарчукову! Живо!
- Чё вылупилась? – налился злостью Виталька. – Я те
голый пойду?!
- А ничё! У кого чёкать намастырился?! – шаря по
мужикам взглядом, та вдруг вся оживела. – А ну, ну? Чё у тя там наколото? –
усмотрела на груди того картинку: двое из тройки васнецовских богатырей[23], - и
воткнула кулаки в бёдра.
- У меня-то? – чуя сходную натуру, Виталька тоже
упёрся рукой в бок – игрище-токованье заводил. – Плохо видать – ближе подходи.
- Третьего куда дел, орёлик? Обширностью не вышел?!
- Ага, курочка, угадала! Третий – я сам! Проверить
желаешь?
- Силов не хватит, доходяга!
- А ты испытай! «Хаза»-то, небось, свободна? – кровь
шибанула в их тяжёлые головы, они тупо ухмылялись друг другу, а речь не смысл
несла – инстинкт оголяла.
- Надо ж всё так изгадить, - брезгливо отвернулся
Виктор.
- Чё-чё? Здоровый такой?!
У звеньевого замерли на пуговицах рубахи пальцы.
Насупился – бровь в бровь чуть не наполовину вогнал. Деловито заозирался, ища в
руку что поувесистей, и поднял сапог.
- Витёк, не связывайся, - шепнул Володька. – Этих не
прошибёшь. Они же эти, как их?.. «Пролеткульт».[24]
Тот вздохнул, от сапога отказался, но мнение своё всё
же довысказал:
- Слышь, женщина? У тебя стыд есть? Здесь мужчины одеваются.
Ну-ка выйди за дверь.
- О! О! А то! – оскорбилась та. – Да перевидала я вас,
босоту!
У стола заведующего Виталька с Володькой изображали
провинившихся школьников, а ответ за всех приходилось держать Виктору.
- И всё-таки, Лепков? Чем объяснить проступок? Вы
предупреждены, условия доводили, - Татарчуков пытал корректно, даже лояльно,
словно сам желал ему оправдания.
- Да пыль кругом, лезет везде. В ванне плохо
отмываться, - объяснялся по необходимости Виктор, выцеживал слова. Всё равно
его объяснения никому здесь не нужны. Единственно, что требуется –
изворотливость с признанием вины и обещанием исправиться. А изворачиваться перед
Татарчуковым, да и вообще - противно. И ещё за Ольгу обижен был и подумывал,
как при случае можно отомстить. А виноватым себя не считал.
- И по бане соскучились, - глянул на соработничков.
А те уставились в пол и не поддержали.
- Вы самоуправством сорвали курс лечения, других
вовлекли. Вы это понимаете? – не удовлетворился Татарчуков.
- Извините, Ефим Иванович, можно мне? – вмешалась
Татьяна, в углу в кресле пристроившаяся. – Я полагаю, этим срывом усталость
проявилась.
- Само собой – усталость тоже скинуть, - принял
подсказку Виктор. – Куда ж без бани? Про них ещё в летописях сказано.
- Причём здесь летописи, Лепков? От вас требуется
дисциплина, - заведующий сделался недовольным. – А ваш вывод самоочевиден, -
скосился на молодого врача. – Не следует забывать: всякий труд требует
самоорганизации. Сущность метода трудотерапии – преодоление дезорганизации как
следствия запоев. Любой успех достигается усилием над собой. По усилиям и
успехи. Беда «лепковых» в том, что они своей неправоты не сознают. Лепков, вы с
вашей баней оголили важнейший участок работы, подвели целый коллектив. А личные
желания не должны идти в ущерб общественному интересу. Вот на чём, а не на летописях, основано единство личности и
исторической общности-народа. Добросовестный труд каждого на своём месте
является частицей исторической деятельности. А как повели себя вы, назначенный
старшим, получающий зарплату? В нашем отделении многие мечтают потрудиться за
вознаграждение, но мест не хватает. Посему, справедливость требует изменить вам
условия курса. Подберём вам труд на общественных началах. Это последнее
предупреждение. Звено пополним. Старшим останетесь пока вы, - кивнул Витальке.
– Вам же, Лепков, во избежание личных обид имеет смысл перейти под врачебное
наблюдение Татьяны Михайловны. Согласны?
Виктора в ответ на эти строгие речи обуяла вдруг
насмешливость. Оглядев с сочувствием приниженную от назидательства Таню и
сообразив, что при больнице чаще сумеет видеть Ольгу, гаркнул внезапно
по-армейски:
- Так точно! Разрешите идти?!
Татарчуков, заносящий в историю болезни нарушение,
испуганно вскинул тусклые глаза:
- Все свободны…
Виктор вышагнул за порог с весёлым чувством
решимости. Это была не та взвинченность, когда перенатянуты нервы, когда без
меры жаль себя и оттого всюду мерещятся тупики и человек готов истерически
похихикивая бить лбом в первую подвернувшуюся стену, либо стонать с любым
встречным о подлостях жизни, о людской чёрствости. Нет, это было то веселье
воли, когда тебя нагружают и нагружают, но ты уже не в силах тащить обузы и
этот перегруз даёт толчок освободиться. Здесь мера сильных…
И он, ощущая у сердца близкую радость, распрямился
как набивший спину бак скинул. Сразу стало легче, бодрее забилось сердце.
Теперь главное – не набуянить, не расплескаться на глупости, а уходить без
оглядки. Впереди будь, что будет, хуже пока не бывать! И только вперёд!
Откинуть чуб со лба, и пускай всё опостылевшее мимо памяти промахивает: и
ненасытный Виталька, в коридорной кишке с медсестрой перемигивающийся, и
виновато смотрящий вслед бесхребетный Володька, к новому старшему уже
приклеившийся, и воровато прянувший в сушилку Сашка с каким-то свёртком
подмышкой, и прочие случайные лица. Оставайтесь за спиною и кабинет, и палата с
гладко заправленной койкой пропавшего куда-то на днях Игоря, и другие палаты с
прочими койками. И всё отделение это, и вся больница мрачная! Посёлок впереди?
И его туда же, в прошлое: канаву с крапивой, в рост сапог вымахавшей, косые трухлявые заборы,
пустую пыльную улицу, неприглядные двухэтажки, особнячки… И только угловые окна
Ольги с белыми воздушными занавесками да с распустившейся на подоконнике веткой
ивы играют на солнце стёклами и издали, что волшебный кристалл, приманивают.
Но вспомнил он её наказ и своротил.
А Ольга в это самое время открывала отпуск поездкой в
театр. В профкоме распределяли билеты, и она выбрала на «Снегурочку»[25] на
дневной спектакль, ради дочки. Да и самой хотелось сосредоточиться, а такое
искусство всегда прибавляет силы жить. Настояла на поездке мужа, не очень-то
желавшего тащиться из-за этого в Москву. Хоть и не сложилось у них, но
разнообразить, размягчать его натуру нужно всё равно для него же. Иначе вовсе
оглупеет, обленится.
В прохладном полупустом зале первенствовала, как ей и
полагается, музыка Римского-Корсакова. Сергей, приодетый под руководством жены
и без фанаберии, был здесь самим собой: внимал, приоткрыв рот, сказке. Но
больше всего завлекала его свеженькая актриса-дебютантка. Он глаз с неё не
спускал и стал уже доволен, что послушал жены. Даже представил, как было б
здорово, окажись у него Ольга тоже артисткой! Но самые приятные подробности
такого фантастического оборота дела придумывать пока отложил, чтоб финала не
прозевать. Намечтаться ещё успеет, где-нибудь в электричке…
На коленях отца сидела Катя. Порою она скучала и ёрзала,
порою увлекалась. Когда из глубины сцены выдвинулся хор женихов и невест и,
разделившись надвое, запел: «А мы просо сеяли, сеяли…», - довольно забила в
такт ладошами. Ну, а когда сам царь Берендей выступил в окружении новобрачных с
венками и берёзовыми ветками, девочка вовсе восхищенно затаила дыхание.
Ольга же думала о Викторе. У неё появлялся замысел.
Музыка, театр, старания актрисочки да песни Леля[26] разбудили
воображение, разожгли задор, и она перестала заботиться о том, что может с нею
статься из-за её поступков. Взрослые семейные люди, они уподобились
безответственным подросткам! Она мучилась этим, но слишком уже далёко зашло. С
самого начала Ольга повела себя непростительно: скуки ли ради, обиды, или
просто так потешая женское естество, она коснулась, играя, чужой жизни, чужого
самолюбия, задела больную точку и это отозвалось в ней ответной болью. И хотя в
этой боли повинны они сами: сами строили жизнь, женились и выходили замуж, сами
совершали ошибки, - всё же оттолкнуть в таком положении человека было бы ещё
жесточе. Уж пусть лучше её сочтут сумасшедшей, но у неё один путь: помочь направиться
ему к лучшему, раз он так привязан к ней. Ну, а её личное пусть идёт пока своим
чередом. В крайнюю минуту решение найдётся. Ведь она не ищет себе корысти… Да,
теперь есть, с чем видеть его.
«Смотри, смотри! Всё ярче и страшнее
Горит восток. Сожми меня в объятьях.
Одеждою, руками затени
От яростных лучей, укрой под тенью
Склонившихся над озером ветвей, -
спектакль уже завершался и на сцене затихла в лапах
страсти чёрного
паука-Мизгиря снежная дева.
Но что со мной: блаженство или смерть?
Какой восторг! Какая чувств истома! –
- в Снегурочку бьёт прорезавший рассветный туман луч.
О мать-Весна, благодарю за радость,
За сладкий дар любви! Какая нега
Томящая течёт во мне! О Лель,
В ушах твои чарующие песни,
В очах огонь…и в сердце…и в крови
Во всей огонь. Люблю и таю, таю
От сладких чувств любви! Прощайте, все
Подруженьки, прощай жених! О милый,
Последний взгляд Снегурочки тебе».
Исчезла дева, а вместо неё над бутафорскими
берёзками, над рисованной горой по рисованным небесам плывёт пиротехническое
облачко.
Глава 3
Действительно, до чего же чудно после угарных
городов, станций, заводов очутиться на волюшке, отогнать прочь всё раздражающее
и сквозь нежное листвяное кружево, не воображаемое, а настоящее, призывать
взглядом из-за высокой поднебесной синевы всенапояющий, всеисцеляющий
невещественный свет, не от вечного мрака и холода рождённый. Он есть, этот
особый, не видимый телесному зрению свет. Его узнаешь по нисходящим в душу миру
и любви, а постигаешь тем полней, чем дольше и сильней жаждешь. И когда он
сойдет на тебя, одно лишь остерегающее знание да пребудет с житейским
путешественником, где бы ему не очутиться: если, не желая противостоять
нечистоте, просто бежишь от неё с тоскою по неистоптанной, неоскверненной земле,
земля эта будет сокращаться и сокращаться, пока не превратится в островок –
малый, крохотный. А потом исчезнет вовсе. И лишь страннику уже умудрённому не
грозит это. Всё искомое он несёт в себе и в любой необходимый миг, на любом
месте – хотя бы самом захламлённом – способен во всё небо развернуть,
восстановить над собою светоносный, очищающий свиток-свод[27]…
Виктор лежал под берёзами на захудалом стадионишке,
от которого и остались-то два ряда растресканных скамей вдоль выбитого поля и
ворота.
Рядом с ним торчала воткнутая в грунт лопата, а меж
деревьев тянулся чёрный шрам от снятого на четыре штыка вширь дёрна. Но
продолжать землекоп не намеревался – с галками беседу вёл:
- Ну? Чего, цыганьё горькое? Бездомники! – дразнил хитро
посматривающих с ветвей птиц. – Нечего тут каркать! Никуда не уйду. Некуда мне.
Я ж такой, как и вы, только с паспортом.
Для него пропадала уже вторая неделя – видался с
Ольгой лишь раз мельком. От жены известий никаких не было тоже, хотя о ней не
вспоминалось – сама освободила. А по сыну, конечно, скучал всё сильнее. Теперь
он для него как бы выделился и существовал вне связи с Ирой, и оттого думалось
о нём нежней, больней. Но больница не пускала, а Ольга не спешила.
Внезапно галки с истошными воплями взмыли, и
раздалось насмешливое:
- Хорош работничек!
Он вскочил. Перед ним в простом холстинковом платье с
голубой по вороту оторочкой – ещё от юности хранилось, матерью для неё шитое -
стояла и улыбалась Ольга. А возле, сощурив глаз, изучала незнакомого дядю
Катюша.
- Это за неделю столько наковырял?
- По вине и отработка.
- Татарчуков увидит – скандал устроит. А ты, однако, герой!
Всех куликов у нас на болоте распугал!
- Да это я от скуки. А ты откуда знаешь?
- Говорю же – стены «с ушами».
Теперь они улыбались оба и, как это часто случается,
Виктор в долгожданную минуту все заготовленные в мечтах слова растерял.
- Что молчишь, стоишь? Или не рад, или встречать
нечем? – в солнечных пятнах среди нежной зелени она казалась такой открытой,
светлой и молоденькой, а мягкая насмешка лишь подчёркивала искреннюю радость
встречи. И он залюбовался ею, размякинился совсем после трудных дней послушного
ожидания.
- Я это.., - заскрёб стеснительно макушку. –
Дождался.
- Уж вижу, - потускнела Ольга. – Придётся отложить,
пока с мыслями соберёшься.
Виктор в лице сменился.
- Да пошутила я, пошутила! – спохватилась та. –
Нельзя таким нервным быть.
- С вами тут «кондратий» хватит!
- Мне по делу отойти надо. А ты побудь пока с
Катюшей. Расскажи что-нибудь.
- Ты надолго? – скис Виктор. Больничные дни таяли, веры
в успех не было никакой, но это ничего не значило, и только дороже становилась
каждая минута.
- Я - туда и обратно. На земле не сидеть. Катя, будь
умницей, слушайся дядю Витю, - решившись, наконец, на встречу, она в последний
миг прихватила дочку и уже на ходу придумала оставить их для начала вдвоём.
Кате, послушной слову, можно было доверять – мать всячески отучала её
переносить и ябедничать.
Большой и малая остались наедине.
- А ты где живёшь? – без церемоний приступила к
расспросам девочка. Узнав, что в Москве, углубила тему: - А что ты у нас
делаешь?
- Тропу здоровья, - но для Кати это оказалось
непонятным и взрослому пришлось разъяснять. – Видишь, сперва срезаю травку. Потом
посыплю резиновой крошкой и люди побегут. Кто рысцой, кто трусцой, а кто на
карачках закондыбает. И сразу все здоровенькими станут.
- Ты что, волшебник? – ясные голубые глазки Кати
округлились.
- Про себя сказать не могу, это моя тайна. А про
дорожку отвечу: нет, Катя, в ней волшебства. Это люди сами придумали. А мне вот
лужайку портить неохота. Помочь не желаешь? – кивнул на ведёрко с совком в её
руке.
Та зажмурилась, замотала головой.
- А чего тогда делать будем?
Она пожала плечиками и выжидающе засмотрелась на
него. Её бархатное личико уже вызолотил первый загар и только у корней льняных,
отливающих серебром волос ещё белела полоска – здоровый деревенский ребёнок.
- Ну, раз мама на траве запретила, пошли на лавку.
- А волшебники, правда, бывают?
Она спрашивала с такой надеждой, что Виктору выбирать
уже не приходилось:
- Раньше были, точно. Но сейчас редко встречаются. А
кто тебе бантик завязал так красиво? Мама?
- Сама, - девочка почти обиделась. – Ты что, не
понимаешь? Я же большая. Одеваюсь сама. И сандалики – тоже сама.
- Ну, извини. Я ведь не знал…
- А у тебя жена есть? – это когда они до скамьи
добрались и рассаживались, разговор так круто переменился.
- Имеется.
- Выходит, ты счастливый.
- А ты, я гляжу, точно, большая. Небось, и зачем жена
человеку, знаешь?
Та задрала к небу личико и, сунув в нос палец,
задумалась. И надумала:
- Чтоб жить веселей.
- Точно! Умница! – распотешился Виктор. – Правда, не
всегда так получается.
- А ты её цалуешь?
- Ещё чего! – увернулся он. – Зачем её баловать?
- А как же у вас маленькие появятся? У вас маленький
есть?
Взрослый только присвиснул, опасливо покосился:
- Есть, - и, пожалев, что разговор такой завёл,
прибавил скорее. – Только он вырос давно. Потому, забыл я, как они появляются.
- А он тебя слушался?
- Не всегда. Ты вот чего, Катя. Я эту «шарманку» вашу
бесконечную знаю. Давай лучше, правда, расскажу чего-нибудь?
- Про Снегурочку! Я в театре видела!
Виктор чуть поморщился:
- Знаешь, я про Снегурочку плохо помню. Что бы такое
вспомнить?.. Во! Лёхе по родной речи былину задавали. Хочешь?
- А что это?
- Ну, что было давно когда-то, взаправду. Ну, слушай:
ехал раз князь с…
- А кто это?
- Князь? Это самый главный был в стране. Народ свой
обязан был защищать, порядок поддерживать, судить справедливо. Так вот. Жил
когда-то вещий князь Вольга…
- А как это, вещий?
- Волшебник, значит, премудрый. Слышь, Катюша, дай
сперва расскажу, а все вопросы – потом.
Но договариваться было уже излишне: при слове
«волшебник» у девочки вновь округлились глаза, и больше она перебивать не
смела.
- Ну вот. Едет раз вещий князь Вольга с войском по
полю. Вдруг где-то песня далеко. Повернули, еду-едут – никого. Три дня ехали,
на четвёртый мужика увидали – на соловенькой лошадке пашет. Мужичина
здоровенный – страсть! Одной рукой валуны вымётывает, другой коряги выдирает!
Подивился князь. Он сам с народа дань выколачивать направлялся и решил пахаря
того на подмогу звать. Тот выпряг кобылу, и поскакали они верхами. А у князя
конь тоже непростой был: скоростной, волшебный. Глядит вдруг - обгоняет его
коня кобылка. Снова дивится князь, но виду не кажет, а подначивает мужика: эх,
кабы твоя соловая да жеребчиком была! Намекает, что сословию благородному на
кобылах ездить неприлично. А мужик засмеялся в бороду, густая такая бородища! –
Виктор разошёлся и для затаившей дыханье Кати принялся изображать в лицах, чем
только испугу нагнал. – И отвечает: я её с под матушки жеребчиком брал. А кабы
она жеребчиком была – цены б ей не было! То есть, она хоть и кобыла, а почище
твоего жеребца! Ладно, едут дальше. Вдруг мужик вспомнил: князь, а сошку-то я в
борозде забыл! Пошли молодцов из земли её выдернуть да за ракитов куст бросить.
Тот послал троих. Те за сошку взялись, а поднять не могут. Тогда посылает князь
десять – та ж история. Всю дружину послал – по земле елозят, а от земли сошку
не оторвут. Эх, князь, князь! – говорит мужик. Это что ж у тебя за воинство
такое?! Это ж люди даром хлеб едят! И с ними-то – народом управлять? Вернулся,
взял сошку одной рукой да за ракитов куст забросил. Вовсе посрамил князя вещего
с его воинством! А звали того пахаря Микула Селянинович[28]. Вот
так, Катюша, посрамила мужицкая сила всю волшебную хитромудрость. Да, была
когда-то жизнь! И люди были! А теперь время другое, - закончил он грустно. И
так же грустно засмотрелся вглубь аллеи, в ту сторону, куда ушла Ольга.
А вокруг в этот солнечный полдень всё вокруг
выглядело каким-то безжизненно-унылым в своей скудости и только на голом
футбольном поле с обрывками сетки на воротах глупый голенастый котёнок
неуклюже-потешно гонял стайку воробьёв.
- А зачем сошку за ракитов куст? – осторожненько, как
о запретном, поинтересовалась девочка. – Чтоб не скрали?
- Ты прям в главное метишь! Само собой, по-хозяйски
чтоб… Гляди! У нас как в сказке! Дело
сделано – сразу мама идёт!
Малышка, забыв совок и ведёрко, кинулась к Ольге.
Следом, подобрав имущество, подался Виктор. Теперь-то он был уже бодр и уверен.
- Ну? Как тебе Катя? – испытующе глянула Ольга.
- Отлично! Как считаешь, Катя?
Дитя спрятало личико в подол матери.
- Жаль, репертуар у меня мальчишеский. А тебя, Оль, знаешь,
как по-старинному звать? Вольга.
- Вот как? – помедлила та, замышляя что-то. – Тогда, пошли…
На бугор за посёлком сначала вымахнула песня - есенинское:
«Сыпь, тальянка, звонко, сыпь, тальянка,
смело!
Вспомнить, что ли, юность, ту, что
пролетела?
Не шуми, осина, не пыли, дорога.
Пусть несётся песня к милой до порога», -
- это Ольга, позабывшись, на всю округу раззвенелась.
Затем появились втроём они сами.
- Гляди, краса какая!
Внизу под ровно-голубым поднебесьем русской цветастой шалью: всех оттенков зелёное и жёлтое,
красновато-лиловое, синее, - привольно выстилался дол. Его рассекала серебряной
струёй речушка с редкими купами ив по берегам, а за нею опять начинался подъём:
пологий, долгий, с чистенькой берёзовой рощицей – словно девчушка голоногая за
студёной водой выбежала. И венчался тот подъём знакомой старой церковью в
деревах. Всё это открывалось глазу неожиданно, сразу и так же сразу забывался
недалёкий пыльный посёлок с больницей и
службами, точно противоположные миры хотя и соседствовали, но никак не
собирались уживаться в одном измерении.
- Ты, вижу, стихи любишь, - Виктор наконец-то вздохнул
полной грудью за всё последнее время. – Я тоже люблю.
- Да что ты всё на меня смотришь? Вокруг погляди! – она
слегка оскорбилась из-за невнимания к её миру. – А как не любить? Мир для людей
был создан всей своей красотой нас дарить, очеловечивать. А его искалечили.
Сегодня только искусство помнит о том, отзвуки находит. Я так понимаю.
Взявшись за руки, они спускались в дол: впереди Катюша,
позади Ольга, а в центре Виктор. Он ступал осторожно, мелко. Каждый миг был для него сейчас полновесен, и мечталось
об одном: вечно бы вот так оберегать этих двух созданьиц и легонько сжимать их
жаркие пальцы.
На ровном первой высвободилась Катюша. Убежав вперёд и
поджидая нерасторопных взрослых, омочила в речке ладони. Так растущая жизнь
невольно увлекает за собой, заставляя перебарывать накопленную усталость.
- Не ухнет? – забеспокоился Виктор.
- Там мелко, песочек. Но вода ледяная. Катя?! В воду не
лезть! – и когда они подошли, мать потрогала её пальцы.
Теперь они стояли на плоском берегу узкой, в три перескока,
речушки. Речка была на удивление прозрачна – выше по течению крупные сёла
оскудели, а города отстояли далече – тиха до неподвижности, и только на стреженьке
слабые воронки выдавали ход. На мелком вились под солнцем пескари и Катя,
забывая обо всём, следила за рыбёшкой. Ольга засмотрелась на противолежащий
склон, а Виктор опять с неё глаз не сводил. Ожидая от Ольги судьбы, он примечал
как синие, недавно сияющие, очи её грустно поволоклись, как за звонким поначалу
весельем копились чувства иные, пока неизвестные. И неясно тревожился.
- Там вдоль опушки тропа к воде вела, - негромко вспоминала
она. – Вон, травка до сих пор выбита. Я девчонкой часто по ночам бегала.
Верила: тайком искупаюсь – вечно молодой красавицей буду и всё-всё на свете
узнаю. А отчего верила? – догадайся, - Ольга была из тех редкостных натур, в
которых сочетаются и порой неожиданно и
резко проявляются отборные черты рода, его поколений, выраставших в
одной исторической местности, и в возможность которых сегодня почти не верится.
- Так в детстве чего не придумаешь.
- Ну да: малая – глупая. Нет, Витя. Это нынче детишек
дурачат всякой электроникой. А мне повезло – я в слово ещё верила. А эту барышню,
знаешь, как звать-величать? Моложайка! – улыбнулась.
И тревоги того вновь отступили.
- Не гляди, что она днём с берега мелкая. С берега и должна
быть такой. А ночью… Здесь по дну[29]
ключи. Войдёшь – глубь отмыкается
немерянная! И тогда в подлунный мир такое рвётся! – Ольга ради тайного перешла
на шёпот и округлила глаза как малая Катя. – Вода пьянит, кипятком обжигает! В
глазах страхи! И дрожмя дрожишь – вот-вот тебе судьбу прорекут!
- Тебе-то чего купаться? Ты и так умница! И…вон, красавица
какая! – не выдержал Виктор. Он хотя и уставился на неё восторженно, да всё ж
восторг его грубый получался – неотступно приманивал ворот её платья с разрезом
до самой почти груди: слабой, по-девчоночьи недовыраженной. И до того этот
ворот привязался – сил никаких нет глаз отвести!
- Не стану больше рассказывать, - отвернулась она, сбивая
дурной порыв. – Тебе не то интересно. Вот Катюня подрастёт, ей открою, - и,
подхватив за руку притихшую, доверчиво внимавшую о ночных страхах дочку, повела
её на луговину. – Научу моложайкину речь понимать. Сядешь на бережку, а она
свои истории станет сказывать. О русалках, что на зелёной млад-светёл месяц
обмывают. О красных девках, что им на берёзках ветки в качели вяжут, хороводы
на косогоре ведут, зарёю алою солнышко за собой выводят. Многое речушка
рассказать может.
- И про Снегурочку может?
- Далась она тебе.., - Ольга непроизвольно смутилась – то
своё переживание на спектакле вспомнила. – Да, сможет.
У Катюши разгорелись глазки. Она припала к ноге матери:
- Мамочка! Когда же я вырасту?! Научи теперь!
- Терпи, доченька. Наиграйся вволю, нарезвись. Всё своим
чередом должно идти.
А та вдруг остановилась и, запрокинув головку, всплеснула
озабоченно ладошами:
- Мамочка! А как же ты научишь?! Мы же уедем!
Ольга нахмурилась – неготовой оказалась к такому обороту.
- Но мы же не завтра уедем. А потом…всегда можно наведаться.
- А давай совсем не уедем?
- А что это ты со мной торгуешься? Тебя никто не
отговаривал?
Дитя потупилось, замотало головой.
- Тебе разве в городе пожить не хочется?
- Если на совсем-совсем немножко.
- Почему же на немножко?
- Как ты не понимаешь, мамочка?! – насупила та белёсые
бровки. – Я же там соскучаюсь! – топнула с досады ногой.
- Мамина дочка, - грустно вздохнул лишённый доверия Виктор,
точь-в-точь повторил выражение свекрови.
- Нет, доченька, - подобрела Ольга. – Давай не будем
ссориться. Пойдем-ка, лучше кумиться[30]
научу, чтоб всю жизнь нам с тобой ладить. Эй, дядя Витя? Загни-ка нам берёзку!
Поодаль росло их несколько, и Виктор поспешил наклонить
ближнюю тоненькую.
- Кумушка-голубушка, серая кукушечка! – напевно выкликнула
под счастливый смех дочки Ольга. – Давай с тобой, девица, покумимся! Ты мне
кумушка, я тебе голубушка! Загибай, дядя Витя, круче – венок сплету на
княженецкую голову!
Тот поднатужился, деревце пискнуло и косами-ветками
коснулось травы.
- Мамочка?! – пожалела бедную Катюша.
- Виктор, оставь, - раздосадовалась Ольга. – Что я несу?!
Мои венки засохли давно[31]. И
так покумимся.
Она свила
нижнюю ветку, и теперь их с дочкой лица разделяло зелёное кольцо:
– Повторяй
за мной: ну-ка кума, ну-ка кума! Покумимся-покумимся! Полюбимся, полюбимся! Ты
мне кума – ты мне кума. И я тебе! И я тебе! Твоё ко мне, твоё ко мне! Моё к
тебе, моё к тебе! – и вновь - счастливый звонкий смех и звонкий поцелуй через
кольцо. – Помни, Катя, наш уговор. Его нарушать нельзя. А теперь давай берёзку
поблагодарим, - и они поклонились зелёной.
А со стороны ими любовался Виктор.
- Доча? – замыслила вдруг что-то Ольга. – Сними-ка мне
ленточку.
Та стянула розовый капроновый бант, который нахваливал
Виктор. Мать, распутав и разгладив его, повязала на берёзу.
- Вот так. Отпускаем на волю. Тебе не жаль? – приметила в
девочке уныние.
Катя, поглядев на бывшую свою вещицу, нашла всё же решимости
согласиться с матерью.
- Молодчина! А теперь побегай, цветочков домой собери.
Они остались наедине. Ольге опять взгрустнулось:
- Здесь покосы были отменные. Пойма как в чаше. Но что
замечательно – дуб тот в паводок никогда не заливает, - двинулась к могучему,
безлистому пока древу на взгорке посреди дола.
Шли бывшими угодьями. Луг уже выродился, одичал, но хотя
побило его плешинами, усыпало кочкарником, хотя засорили его лоза да
многолетние заросли крапивы от речки и ржавый конский щавель с бугров, всё ж
таки льнула ещё к ногам шёлковая, ждущая хозяина травка. Но скотины в округе не
видать, одна коза у кола томится.
- Оль, а Оль? А где церквушка торчит, сельцо, говорят,
стояло?
- Неправильно говорят: не церквушка торчит, а храм Словущего[32]
Воскресения как высился, так и высится. А сельцо Горенка в ложбине
от ветров было укрыто. Отсюда места того не увидать.
- Ты чего, Оль? – растерялся Виктор от её резкости.
- С языком осторожней. Святыни почитать надо.
- Ты со мной как с Катей.
- С тобой труднее… А вот здесь мостки были брошены и тропа
от Горенки через речку к той лестнице вела мимо дуба, - на их берегу недалеко
от места, где они спускались, круто вела на косогор лестница. Вернее, то, что
от неё осталось: белые ступени без перил, в небо нацеленные: - У лестницы –
камень освященный в земле. А здесь, видишь? – они уже к дубу подошли, и Ольга
отыскала в коре на уровне глаз четырёхгранный кованый гвоздь. – Здесь когда-то
образок висел Пресвятой Троицы. Так вот, у дуба помолясь, камени поклонясь, и
ступали на лестницу.
Виктор притих как в музее. Пошёл, поглаживая кору, вокруг
хмурого неприветного древа. А Ольга продолжала:
- Ему, говорят, лет пятьсот. Может, Дмитрия Донского даже
помнит. Он где-то здесь войско вёл на Куликово поле[33]. А
потом когда-то молния в дуб попала, дупло выжгла. Видишь? И он высох наполовину.
А в тридцатом году[34] в
дупле здесь мать с тремя детьми, из раскулаченных, зиму спасались. Кусками
кормились, от костра грелись, а укрывались рогожей… Я тебе к чему рассказываю?
Даже молнии в этой жизни со смыслом
падают. А тем более – люди сходятся.
Виктор посмотрел на неё испытующе, но промолчал. Потом
заглянул, заступая, в дупло:
- Неужель, со старины так? – следы былого отыскивал.
- Со старины – почти ничего. Одно предание. И это важнее.
Ведь душа даже по смерти к родным местам стремится. Вся земля навек
очеловечена, что бы с ней ни творили. Она всё помнит и нам подскажет. Я знаю –
чувства не умирают, превращаются в память. А она даёт силы жить.
- Точно! – Виктора захлестнуло теплотой от её слов, от её
бархатистого тона. А ещё, как мальчишку, захватил азарт: - А лестница та?
- Не заскакивай. По-порядку узнаешь, - Ольга представала
теперь умудрённой, строгой и немного усталой, что учительница старая. Двинулась
к косогору.
Там их уже встречала скорая Катя:
- Мама! Мамочка! Что я нашла! – от плоского, вросшего в
землю бурого камня и до самой лестницы кольцами разбегались густо цветущие
незабудки, и в букете у девочки к одуванчикам да хохлатке добавилась краска
небесная.
- Знаешь, отчего они здесь? – Ольга склонилась, легонько
повела кончиками пальцев по головкам цветов. – Помнишь, тем летом к бабушке на
могилку ходили? Ещё через речку тебя несла.
Катя закивала. Присев рядом и подражая, тоже погладила
растения.
- А что мы с тобой несли? Семена цветочные. На этом месте
просыпали. Вот они нас и встречают.
Пока они так нежничали, Виктор, сгибаясь над камнем,
изучал высеченный на нём некогда крест.
Распрямился лишь на шутливый оклик
Ольги:
- Эй, археолог? Молодец! Хорошо кланяешься. Я тебе за это
про камень расскажу. В Евангелии место есть. Фарисеи просили Христа запретить
народу славить Его как Мессию. А Он ответил: если им запретить, тогда камни
восславят. И видишь: сколько людей отучали-отучали всякие атеисты, коммунисты,
сил не жалели, а один какой-то камень простой все труды на нет сводит… Ладно.
Наверх пора.
И она осмотрела лестницу. Сильно выщербленные ступени густо
заросли бурьяном.
- Нет, не пустит. Придётся в обход.
- Это кого не пустит?! – Виктор, заимев вдруг возможность
покрасоваться, занёс было ногу на крутизну.
- Не смей! – осердилась Ольга. – Кости хочешь переломать?
Пришлось ему плестись в обход…
Ольга, взобравшись на косогор, первым делом принялась
отряхивать маркое платьице дочки: белое, в сочную клубничину. А попутно опять
увлеклась воспоминаниями:
- Я у мамы росла на приволье. Бугры с детства любила. Отсюда
широко видать, - с их вышины, действительно, открывался обширный вид на пологие
лесистые холмы, огромными лосями приникшие к речке. – Особенно в августе
хорошо. Комаров, паутов мало, марево исчезает, небо синее-синее и облака тугие,
от самых лесов грядами подымаются. Так хочется на край света бежать и по ним
как по ступеням в самую высь забраться! Тоску близкую выдумками отгоняла. К
осени тоска всегда. Скоро почернеют пруды, липы облетят и вся вода в листьях
как в лодочках – память о вольном лете. А потом сады оголятся. За прудами
бывший домик священника, что на ладошке. А до чего нудно в дожди! Чаю на
террасе уже не попьёшь. Мама вспоминала: в саду нашего старого дома когда-то
рында висела – прадед на флоте служил и привёз. В неё дети домашних к столу
созывали. Сколько ссор было, обид из-за чести такой – старших собрать! А осенью
и рында мокрая сиротеет. И вот чуть зарядят дожди, мама её вспоминает. И
загрустит. А теперь я от неё заразилась.
- Тебе, Оль, поэмы сочинять, - убеждённо высказался Виктор.
- А я и сочиняю. Для избранных. Кто захочет – прочтёт, - она
ответила шутливо, но с вызовом. Родовое тепло семейственности проникало сквозь
время и воодушевляло её: - Что, продолжать?.. А за дождями совсем скоро
поседеет небо, заледенеют пустые поля и окрест лягут большие снега. Зимою в
доме тихо: все за книжками, за тетрадками. От печи жар сухой, мыши скребутся. В
корзинах яблоки. Дымком берёзовым горько тянет, зверобоем[35]. У
нас всегда его сушили и всю зиму – чай с ним… А житьё наше в Горенке с того
века повелось. По реформе[36] здешнее
поместье расстроилось. Прапрадед за селом над прудами землю купил под дом и
сад. Поначалу наездами живали, от Москвы отдыхали – он в Университете курс
читал. А после женщины детишек учить взялись, осесть решили. Миром школу
подняли. А всё от прапрабабушки моей
пошло. Деятельная была женщина…
Ольга вспоминала сейчас о тех подвижницах-«шестидесятницах»
девятнадцатого века – не из «стриженых», конечно – романов о которых не
написали: нероманичными, видно, казались. Но зато им повезло в другом. Они
сумели заложить трудовую традицию, пережившую свою эпоху, развившуюся и воспитавшую
многие русские поколения.
- Она и крестьян подлечивать научилась. Знать, я в нее
удалась…
Катя терпеливо ждала, когда мать завершит. Речи эти ей были
пока неинтересны. К тому же, она притомилась. И вот не утерпела, посмела
вмешаться:
- Мам? – потеребила за платье. – Посмотри, сколько я
нарвала, - протянула ведёрко, полное цветов.
- Молодчина. Только они у тебя так накиданы, мятых много. Надо
перебрать.
- Не хочу, - закапризничала было та.
- Потерпи немножко. Скоро домой. А пока перебери. Представь:
позовут тебя на день рождения твоей Машеньки. Понесёшь ты ей мятые цветы
дарить? Так же – и домой.
Дитя засопело недовольно, но за работу принялось.
- Когда-то вот на этом самом месте собор стоял Троицкий, -
Ольга указала Виктору на поросшее травой основание. – А вместо нынешнего
Больничного посёлка – богатое село ярмарочное, тоже Троицкое. Здесь барышники[37] с
окских лугов скот на подольские бойни гоняли. И вот, раз летом присушило.
Молебны служили о ниспослании дождя. И собралась из нашей Горенки тётушка с
малой племянницей ко всенощной. Любили они службу соборную: воздух лёгкий,
сухой. Бестрепетно свечи горят. На хорах стройно гласы поют-перекликаются.
Самих певчих не видать, а гласы всё чудные. А глас шестый[38]
особенно хорош! Душа порхнуть жаждет, оставить на земле безводной все слёзы,
печали свои. Сколько поэзии было в жизни!.. Глядит та девочка за окно как из
дня золотого в ночь, а на дворе – дождь. Позвала тётю. Они даже на паперть
вышли посмотреть. Нет, сушь по-прежнему. Вернулись, молятся дальше. Опять
девочка за окно смотрит, а там опять льёт. И уже шумно так! В другой раз она за
подол тетушку дёргает, а та кроме багрового неба закатного ничего не видит… А
уже ночью будит их колокол. Зарево. Церковь горенская полыхает. В ту ночь по всей
округе храмы закрывали. Жгли, грабили. И тут дождь полил. Да не дождь – целый
проливень! И наказала тётушка девочке: запомни, Поля, нашу всенощную на всю
жизнь. Это Господь тебе небушка слёзы открыл. Знать, горькая тебя судьба ждёт,
раз Он с малых лет веру в тебе укрепляет… Сбылись её слова. В тот год колхозы
вводили, хребет народу ломали. Потеряли свой дом и мы. Наши к родне в Москву уехали. Та девочка
Поля, мама моя, всю жизнь по чужим углам мыкалась. А в начале пятьдесят
третьего отца моего забрали. Я его только по фотографиям помню: офицер боевой,
победитель, красавец. Чуть-чуть недотянул, когда Жуков Берию сверг.[39] Мама
ждала его, ждала, хоть какой-то след надеялась отыскать. А потом решила в
родные места вернуться. Тогда жизнь ещё многолюдная шла и наших помнили.
Приняли в школу учительницей, поселили. Так и жили здесь. Да, вот и всё…
Знаешь, стих один есть: «Кропильницей дождя смывается со ставней узорчатая быль
про ярого Вольгу[40]»,
- и она смолкла.
- Мамочка, я устала, - напористо захныкала Катя.
- Уже, доченька, идём. Слышишь, птичка поёт высоко? Небушко
чистое. Попробуй птичку отыскать… А вам известно, дети? – Ольга улыбнулась
внезапной придумке. – Наши славянки умели солнышку слово своё послать, и реке,
и птицам. И все их слышали, - и сама вдруг вскинула к ярилу тонкие руки, словно
лебедь сказочная крылами взмахнула. – Жаворонче, птаха звонкая! Красных дней
вещателю! Высоко вспорхнул! Видать тебе всю Оку-матушку! Поведай: не гудит ли
на Москве колокол?! Не трубят ли в трубы на Коломне?! Не блестят ли шеломы во
Серпухове?! Не ступил ли князь-надежда в злато стремя на краю земли незнаемой
за обиды сего времени?![41]
- Откуда ж ты знаешь всё?! – Виктора поразило это действо:
то ли игра, то ли взаправду?
- В речке купалась! – рассмеялась она. – Хотя ты не веришь.
- Ох, на беду ты мою уродилась, - вздохнул тот и счастливо,
и обречённо. Действительно, как ему жить-то теперь без неё?
- А вот с этим не согласна, - затаила Ольга свою грустную
усмешку.
- Мама, возьми на ручки?! – заревновала наблюдательная Катя.
- Никаких ручек. Всё, Витя. Пора. Пойдешь этой тропой – сама
к стадиону выведет, - подала на прощанье руку.
Больно ему было расставаться, но он уже мечтал о будущей
встрече и потому принял руку как возможное обетование счастья.
- Оль, мы же увидимся ещё, правда? – он, позабыв напрочь о
всём телесном, просто восхищался теперь ею, искал несказанно-нежных её синих
взглядов и спешил покорствовать во всём.
Она согласно прикрыла веки.
- Скоро, да?
В ответ Ольга лишь улыбнулась.
- А ты…не играешь? – высказал таки единственно тревожащее.
Она задумалась, нерешительно качнула головой. Поглядела: и
виновато, и ласково, и печально. И у того в смутном предчувствии защемило сердце.
Сквозь радость проступала боль.
В самом деле, кто он такой? Разве может он, пьянь
необразованная, полжизни уже прожёгшая, быть мужчиной для неё? В лучшем случае
он перед ней – вечный школьник.
Тропка почти довела его до стадиона, когда на пути повстречался
Фомич. Здесь, на задворках, тоже были разбиты огороды, и старый притащил на посадку мешок семенной картошки.
Встретились по-доброму. Виктор скрывал перекипавшую в злость свою боль, а Фомич
поругал его и пожалел, что пришлось вот так им расстаться на заводе,
пожаловался на ленивых новых грузчиков да на собственное нездоровье. Виктору
возвращаться к стадионному одиночеству с последним своим переживанием было
тоскливо и ещё больней, и он вызвался помочь.
Время в работе протекало незаметно. Уже подступал тихий
вечер. Дальние звуки сделались близкими, что говорило о скором дожде. Под конец
Виктор, орудовавший лопатой, устал. Распрямился, повыгнулся спиной.
- Ще, умаявси? Цэ тоби нэ баки поганые, - пошутил старый.
- Баки тоже дело серьёзное. Но тут - другое, - присел тот,
сунул пальцы в теплоту копанного. – Земля… Устал, а радостно. Тут в тебе как
небо с землей сходится.
- Добре, сынку, добре, як старый Тарас казав![42] Ще
нэ всю могутность гроши сгубилы, - Фомич стянул ветхую соломенную шляпу, чудом
сбережённую с самых пятидесятых годов, обнажил перед уходящим солнцем седую
голову. Утёр рукавом взопревший лоб.
- Слышь, а чего ты по-русски не выражаешься? Специально, что
ль? – глянул Виктор снизу на старика.
- А яка разныця? Ты ж розумиешь? А я як дома побував.
- Разумею, как же… А я с тобой сейчас что вспомнил-то? Ведь
у меня дед по отцу с Кубани был.[43]
Только давно оттуда умотал. А потом к фамилии окончание на «вэ» приписал. Так
он тоже вроде тебя до конца всё «щёкал» да «хэкал».
- У ти роки, Витю, за кубаньство дюже билы. Ото и утикав
чоловик и буквицу причыпив. А от мовы цэй…
Вдруг за их спинами раздался глуховатый голос Татарчукова:
- Не удивительно, Лепков, что вас потеряли, - уходя из
отделения, он решил проверить непослушного пациента – дошёл слух, что тот
«дурака валяет». И вот обнаружил его здесь:
- Больничное имущество, спецовку, на стадионе бросили с
лопатой, сами колымите, сомнительные беседы ведёте. А вы, Пётр Фомич, в
качестве наёмщика дешёвой рабсилы? Частный труд используете? Как в вашей
парторганизации к этому относятся?
Старый беспомощно сник, даже слов для ответа не нашёл.
- А в чём дело? – обожгла Виктора близкая ярость. Он
разогнулся: - Мой рабочий день кончился, а теперь старому человеку помогаю. А
беседы ведём, какие желаем! Наши дела! Никто ж ничего не слышал, - растопырив
руки, картинно-нелепо поразворачивался во все стороны. – Ау-у?! Е-е тут хто?! Нэма!
Всё, Ефим Иваныч? Или ещё чего непонятно?
Татарчуков, затаиваясь, выждал и продолжил уже мягче:
- Не цените вы, Лепков, доброго к вам отношения.
- А какая вам награда, если делаете добро тем, кто вам
делает то же? – высказал вдруг Виктор слышанное от Ольги. – Вы когда-нибудь
просто так человека ценить пробовали?
И тут поблизости защёлкал соловей. Доктор хотел ответить, но
отчего-то потерял связность речи:
- Мы, вы.., - он косноязычил, морщился, потом недовольно
глянул в сторону трелей и похромал прочь.
- Видал, как их надо! – горделиво бросил Виктор старику. – А
то – нача-а-льство!
Пригорюнившийся от угроз Фомич перебрался к зарослям цветущей
черёмухи и сел отдышаться под самое богатое, особо духовитое в этот влажный
вечер деревце.
- Та нэхай их!.. Послухай, як гарно щекоче. Воны, видкиль
стоит зэмля з самой старыны об цю саму пору на Борыса и Глэба як заспивають, та
й смовкнуть на Ивана Купалу[44].
Соловьина ничь, Витю, настае.
Глава 4
Соловьиная ночь приходится на середину мая. Странное это
время. На людей чутких будто морок нападает. Душа томится как цветок в бутоне и
особо остро ощущает беспредельность бытия. Но если долго вслушиваться в птичьи
коленца, томление это овладевает и памятью и тогда всё когда-то несостоявшееся,
отошедшее может напомнить о себе острой до слёз болью-жалостью – только успевай
отбиваться от наседающих призраков.
Бронзово-сияющая луна сидела на подоконнике и звала глядеться
в себя как в зеркало. Соловьи расщёлкали, разбили вдребезги ночную тишину, и не
верилось, что кто-нибудь ещё способен спать. Но люди, раздёрганные и замотанные
погоней за насущным, равнодушные к связи, движению времён, спали, может быть,
глубже обычного. Спала больница, спал посёлок. Спала за стенкой свекровь. Спала
сладко и безмятежно малая Катюша на любимой материнской постели. Дремал в
третьей смене в углу за станком Сергей. Маялся в полузабытьи, обволоченный
переживаниями, Виктор.
Не спала Ольга: устроившись с краешку софы у растворённого
окна, не могла уснуть. Заметив под ногами куклу с закрывающимися глазками,
подняла, тихонько побаюкала: «Матушка, матушка, что во поле пыльно?». Лицо
спокойное, свободное от переживаний, но будто слёзы в глазах. Или это лунный
блик?..
Кукла никак не хотела подымать своих жёстких ресниц, и она
провела по ним ладонью. Потом усадила на окне и улыбнулась своему чудачеству.
Шепнула, вспомнив с любовью когда-то читанное:
«Соня, Соня, как можно спать?..»[45]. И
всё улыбаясь сокровенно, что юная дева, предзнаменований любви в себе
отыскивающая, засмотрелась на волю: на высоком небе звёзд по-весеннему немного
и в лунном поле они тусклые. Деревья за посёлком высятся бестрепетные, облитые
по макушкам чистым, будто родниковая вода светом, и тайно внимают луне. Всё же
понизовое прячется в тени, едва угадывается, одни крыши сереют шиферные. А под
её окном как стая рыбешек плещется – так серебрятся листвою кусты.
Она бесшумно, легко поднялась, присела у тумбочки – там
хранилось её наследство: немногие старопечатные книги. Мать в пору учительства
дополняла их личными томами школьную библиотеку, а позже, когда Горенка по
плану удушения деревень попала в «неперспективные»[46] и
школа упразднялась, разносила библиотеку по дворам – лишь бы дети читали. Дома
же сохранили самые памятные, фамильные. Их-то сейчас Ольга и перебирала,
оглаживая твёрдые обложки.
Она томилась. Разбуженная нежность искала приложения. Ольга
открыла Виктору всё, что берегла и растила в себе всю свою недолгую жизнь, без
чего не было бы совсем никакого смысла топтать эту землю. Сделала это
нерасчётливо, ради возможной пользы ему. И он принял – она поняла его
задумчивость, его сомнения, его радость. И теперь в нём есть и её часть. И со
временем он обязательно переменится к лучшему. Но вот это-то и влекло теперь к
нему. Так обожгла возможность обычной женской радости! Конечно, она не
собиралась выгадывать, надёжен ли человек и стоит ли, разменяв семью, лепиться
к нему, и действительно ли он так прочно склонен к выпивке. Нет, она просто
хотела любить и готова была любить: раз в жизни, сполна.
Выбрав нужную книгу, Ольга опять устроилась у подоконника.
Ночь брала своё, но ложиться не хотелось, чтобы не потерять ни единого мига
этого нового чувства, и она опустила голову на скрещённые руки. Задремала так
скоро и тонко, что сама не поняла.
Чеканно-чёткий лунный лик подёрнулся чёрным, наползающим от
земли дымом. Перед нею из окна – её Горенка, ожившие родные призраки памяти. А
в уме – клюевское, из того стиха, что Виктору днём приводила:
«В избе гармоника:
«Накинув плащ с гитарой…»
А ставень дедовский провидяще грустит:
Где Сирин-красный гость[47],
Вольга с Мемелфой старой,
Божниц рублёвский сон, и бархат ал и рыт?
В церкви разгорается огонь. У храма тёмные люди сваливают в
кучу иконы, ризы, прочее церковное благолепие. Крестьяне теснятся, выхватывают
образа, прячут по дворам. И всё так достоверно, что и за сон не примешь!
«Откуля,
доброхот?» –
«С Владимира-Залесска»…
- «Сгорим, о братия, телес не
посрамим!..»[48]
Махорочная гарь, из ситца занавеска,
И оспа
полуслов: «Валета скозырим».
Ведут сухонького священника с серебряной бородой. Он шагает
в своём подряснике широко, прямо. Сбоку – подвода с милиционером. К шествию
присоединяется женщина в чёрном и девочка, сходная лицом и с Ольгой, и с Катей.
Священник на ходу благословляет их большой рукой.
И тут ударяет дождь. Увесистые капли бьют в пыльный проселок,
что в подушку. Ездовой жестоко вытягивает кнутом лошадь, норовя попасть по
глазам. А из мезонина просторного старого дома смотрит на улицу всё та же
девочка, только что шла за священником.
Под матицей резной (искусством
позабытым)
Валеты с
дамами танцуют «вальц-плезир»,
А Сирин на
шестке сидит с крылом подбитым,
Щипля
сусальный пух и сетуя на мир.
И вот Ольга – в этом доме с какими-то непонятными,
раздвигающимися стенами, сквозь которые ясно слышны звуки с улицы. Она сидит за
голым столом на растресканной доске лавки, играет в карты. И впервые за видение
душу её забирает жуть – до того она как бы со стороны наблюдала, из
безопасности. А сейчас она проигрывает мощному неведомому игроку. Противник её
не бес, никаких условий не ставит. Но кто он, что он? – так необходимо понять!
Потому, что он едва ли не страшней – ведь ставкой в их игре дети! Но понять,
увидеть она не может: вся противная половина бескрайнего дома, начиная от
середины стола, уходит в темноту. И она
знает, что одного ребёнка уже проиграла, и тот растворился в неизвестности. А
теперь проигрывает другого – просто так, безо всяких условий. Но кто этот
ребёнок? И где её Катя? Неужели, её проиграла?! И почему так издевательски
кричат лягушки?..
Кропильницей дождя смывается со
ставней
Узорчатая быль про ярого Вольгу.
Лишь изредка в глазах у вольницы недавней
Пропляшет царь морской и сгинет на бегу».
От лягушачьих песен с реки и последождевой прохлады и
сырости она очнулась. Ночь посерела, соловьи смолкли. Ольга осмотрела
беспокойно спящую Катю и села думать. Остатки страха постепенно исчезали, и
вдруг стало ясным это «сонное указание». Пришли спокойствие, лёгкость. Дышалось
просторно. И только стыдно было за свои недавние открытые желания, за то, что и
по своей воле тоже совсем заблудилась в смутных сновидениях жизни и вынудила
себе из каких-то глубин бытия подобное внушение. И вот теперь, перед следующим
шагом, она обязана собрать всю свою волю.
Татьяна, оповещённая Татарчуковым, вызвала Виктора на
беседу. Назначила время перед занятиями, пока спортзал ещё пустовал. Правда,
здесь крутился уже какой-то пузатый «пижамник» из «подпольных» пациентов
заведующего, но он ей не мешал – всё пробовал вскарабкаться в дальнем углу по
шведской стенке.
Татьяна от свалившейся на неё постоянной
нервотрёпки-практики потускнела. Лепков хоть и был всего лишь частью её забот,
но частью весомой – не ожидала она от себя, что способна принимать их выходки
так близко к сердцу.
Виктор явился горделивый, самоуверенный.
- Вы понимаете, что наделали? – сходу напустилась Таня. –
Необходимо извиниться. Немедленно!
- А в чём это я виноват?
- В нарушении и грубости.
- Ага! Шпионить можно, а человеку помочь – нарушение!
- Виктор, нельзя таким упрямым быть! Вы же формально не
правы. Я не хочу углубляться в нравственную сторону всей этой истории, в данном
случае это ничем не поможет. Извинитесь формально. Остальное сглажу. Иначе вас
выгонят с нарушением режима и переправят дело для оформления в ЛТП.
- Да не переживайте вы так из-за ерунды. Плюньте, как я
плюю. Чего нам как пионерам вид-то делать? Нет, поклонов от меня не дождутся, -
в Викторе, действительно, после всех встреч с Ольгой какие-то нерассудительные
прямота и решимость появились.
Вдруг скрипнула дверь и в зал откуда ни возьмись просунулся
Игорь. Женственно прилизанный, лоснящийся, в кожаном пиджаке и при галстуке, он
бережно внёс свёрнутую раструбом газету «Правда» со снимком лобызаний какой-то
очередной правительственной делегации.
- Это я, Танечка Михайловна. Я по вашу душу, - расшаркался
от порога. – О, старичок! И ты здесь! – углядел Виктора.
Врач на приветствие сухо кивнула, а больной что-то буркнул
недоброе и попытался уйти.
- Нет, Лепков. Мы не закончили, - для Тани он защитой был
теперь от гостя. – Мне важно знать, что вас в жизни интересует? Я начинаю курс
восстановительной гимнастики. Не хотите?.. А книги, фильмы? В больничную
библиотеку вы не заглядывали, клуб не посещаете. У телевизора вас тоже не
встретить, - с приходом Игоря настроение испортилось у неё окончательно. Она от
собственных слов начинала раздражаться и боялась срыва.
- Да вышел я из возраста этого – «телек» смотреть, - Виктор
выразился небрежно, снисходительно. – Меня Татарчуков приучил в земле
ковыряться.
- Вы, Лепков, молодой человек, а загоняете себя в дачники!
Обкорнали кругозор, культуру! И ещё гордитесь!
- У меня от этой культуры вашей уже башка трещит!
- Старичок? Помнится, тебя история интересовала. В
больничном музее был? Больница старинная, постройки примечательной. Её дед Ефима
Ивановича закладывал, - это уже Игорь в беседу вступил, но больше обращался к
Татьяне. - Видный земец был, по делам с самим Чеховым пересекался.
- Да пошёл ты, куда подальше, с благодетелем своим! –
гаркнул вдруг Виктор. – Умники хреновы! Трепачи! Христопродавцы хромые!
- Ну, это слишком! – вспыхнула врач.
А Виктор на прощанье невнятно хмыкнул:
- Сами заварили – сами хлебайте. А то помогать берутся, а в
рабство загоняют! – и вызывающе хлопнул дверью.
От его выходки Таню одолела обида, а следом – уныние.
Недавние, такие прозрачные, казалось, представления о своей учёной будущности
на глазах затушёвывались обыденным человеческим взаимонепониманием. И она ушла
к окну, надолго прижалась лбом к прохладной решётке. Игорь ждал рядом.
Попытался навязаться на беседу сочувствием:
- Не расстраивайтесь, Танюша. Русский мужичок – анархист.
Ему не координацию – субординацию восстанавливать надо.
- Наука одни косвенные предлагает. А ты связывай, как
умеешь, неосторожно пожаловалась та. – Я понимаю: они живые люди, я – тоже. У
всех проблемы. Но как можно из-за этого не желать друг друга слышать?
- Танюша, научной логикой человека не вычерпать. Вот я, к
примеру, художник. В наш жестокий век ищу достойный предмет поклонения.
Участвовал в опальных выставках, с формальным, как обзывают, направлением
подвергался дискриминации. Имел приглашения заграницу, но - невыездной. Хотя,
не в этом дело… В сем богоспасаемом заведении проходил когда-то по приказу
органов «карантин». Увлёкся воображением людей с так называемой расстроенной
психикой. И вот какой вывод сделал: в пограничных ситуациях человек как никогда
близок к подлинной, неограниченной свободе. О чём все мы мечтаем!
- Да-да, вроде Лепкова.
- Танюша, не надо путать с хамством.
-
Послушайте, я уже делала вам замечание: такое поведение не к лицу, - Таня,
наконец-то, собралась – помогли его речи – и вновь отгородилась неприятием. –
Оставьте в покое больных. Им для начала к
самим себе вернуться надо.
Она, не желая больше говорить, ушла и села за пианино – в
зале собирались пациенты. Но Игорь не отставал:
- Не судите меня, Танюша, типически. Я агностик. Для меня
категории сущности важней самой сущности. И свобода – важнейшая из категорий. Ключ к скачку в развитии личности!
Кажется, я как никогда близок к искомому, - и он вдруг протянул три жёлтых
тюльпана из газеты.
Тане стало и смешно, и досадно, и как-то стыдно за человека,
произвольно сыплющего словами и ни за что не отвечающего.
- Жёлтый цвет – цвет измены. Вы ведёте себя неадекватно.
Булгакова начитались? Желательно проконсультироваться у специалистов, - она
отвернулась и заиграла бурный спортивный марш.
Букет, повисев немного в воздухе, возвратился к груди
хозяина. Опять того, что называется, не поняли. Предстояло уходить. Он нежно,
как хворого ребёночка, прижал цветы и эдаким саркофагом невостребованных знаний
поплыл вдоль шеренги марширующих на месте больных.
И за порогом растворился вместе со своим кожаным пиджаком в
сумеречном пространстве коридора. Он был одним из многих, кому даётся некоторая
сила познания, но у которых нет ведения любви…
Где-то ещё, в каком краю вынырнет? К кому прислонится?
Ольга собиралась на прощальную встречу. С утра до последней
минуты держалась на удивление уверенно и едва ли не весело, убедив себя, что
всё происшедшее уже в прошлом. Перед выходом чуть не забыла захватить обёрнутую
свежим куском полотна книгу. Посмотрелась в зеркало: к прежнему холстинковому
платью добавилась теперь лёгкая косынка. Это делало её строже. Но в глазах
проступает, правда, беспокойство…
Как ни крепилась Ольга, надолго ей совладать с собой не
удалось. Сначала оробела и часто озиралась по дороге – как бы кто не выследил!
Тогда уж точно полной сумасшедшей ославят! До чего себя распоясала – с
алкоголиком связалась!
Затем, ближе к стадиону, налились тяжестью ноги и отказывались
нести. А после стало отчаянно жаль себя, всей жизни жаль. Она не узнавала себя
недавнюю и готова была разрыдаться из-за своего малодушия. Взялась человека
выручать, а с собой справиться не может! И так это благое намерение своим
личным запутала! Но распутывать кроме неё некому.
Виктор обо всём догадался на расстоянии, без слов – по
одному её неподвижному печальному взгляду и надлому в осанке. Тем и должно было
окончиться. Он с самого начала чувствовал безбудущность своей привязанности. Но
странно – именно это позволило по-иному смотреть на жизнь.
Они нашли у забора под деревьями незаметную лавочку, сели
рядом. И даже будто птахи в кустах притихли. Он свесил голову, а она не знала с
чего начать. Все слова казались неподходящими.
Ольга нервно заковыряла ногтём дерево лавки и схватила в
палец занозу. А когда опустила взгляд к этой лавке, сразу вспомнила вдруг тот
же самый рисунок трещин доски из своего страшного сна. Нахмурилась – явный знак
ей! Высвободила из ткани книгу в серой шершавой обложке. Это был сдвоенный том
по русской истории издания конца прошлого века.
- Вот, тебе. На память.
- Не возьму. Это личное, дорогое.
- Возьмёшь. Тебе нужней. У меня ещё есть…
Это был особенный миг. Если б он сейчас вместо книги взял её
руки и просто прижался к ним губами, тогда бы расставаться им было гораздо
мучительней и дольше. Да и неизвестно, чем всё могло ещё оборотиться. Но он
послушно принял книгу.
- Я тебя не обманывала. Всем счастья хочется. Но мы станем
хуже, если пойдём на это.
Она так прямо высказала то, о чём он и мечтать ясно не
отваживался! И теперь от этой прямоты, доходящей до своего естественного предела,
Виктор почувствовал себя отчаянно обиженным. Так крупно встала вдруг в глазах
потерянная действительная возможность! Для него будто свет сейчас мерк и
полынь-травою закипала всё та же сроднившаяся с душой горечь.
- С чего мы хуже должны стать? – и он, пытаясь пусть
ненамного, но освободиться от этой измотавшей его горечи, запоздало упорствовал,
хотя понимал: Ольгу теперь не разубедить, она опять стала сейчас неуловимо
другой. А это значит - снова её ведут какие-то личные неизменимые правила.
- Переступить придётся через чужую боль. А я больше не хочу.
Хватит, - Ольга, прикрыв веки словно стесняясь, объясняла раздумчиво и тихо.
- Через чью-то, значит, нельзя. А через мою - можно? –
скривился лицом Виктор – усмехнуться пробовал.
- Нет. Тоже нельзя, - что-то просительно-детское зазвучало в
её голосе. И это не было уловкой, но всё той же доверительной прямотой, тем
главным, до чего дотянулись они в своих отношениях: - Надо вместе решать, не
оставлять обиды. Подумай сам: я тебе дорога такой, какая сейчас. Но переступи
я, прежней уже не останусь. Войдёт чужое, худшее. Я знаю. Так я устроена.
- Все люди в жизни меняются. И что, все к худшему? – Виктор
высказал резко, зло.
- Да, к лучшему - редко. С собой приходится воевать. У нас с
тобой тоже прямой путь хуже стать. Это легко. Даже, приятно бывает. А что
потом?
- Со временем всё образовывается. У скольких так! Себя пугаем больше, а
не живём. И мне жалко тоже. Сына, само собой, никогда не оставлю. Жена за меня
всё решила. Чего ж, и дальше себя, других мучить? Было б что впереди! Мне, так
вообще ничего ни с какого боку не светит. Рубануть лучше разом. Скорей срастётся.
Только, вот кто я такой? К тому ж - для тебя. Так, пьянь дурная.
- Молодец! За всех решил, - в её тоне пробилась резкость и больно задела
его. – Но со мной так не надо. Я другим не подражаю, - лучшего хлыста её
самолюбию он подыскать не мог. – К чему тогда жить? И для детей бесследно это
не проходит. Не оттого те твои «другие» толпами бродят неприкаянно? Вон, я
моими хвалилась. Они всё теряли: дом, дело жизни, родных. А от веры своей не
отрекались. Своими жизнями зло перемалывали. Ради нас, между прочим. Ну, а меня
кто за язык тянул о Вечном Свете распинаться? Значит, призывать к одному, а
поступать иначе? Нет. Лучше испариться, совсем не быть! А те, другие, пусть как
хотят! И в ничтожестве нашем не время виновато – мы сами. Ни одного слова
настоящего исполнить не можем, характера не хватает. Правду баба Аня о соломе
говорила. Не оттого наш дом «соломенный» вечно полыхает от первой искры?
- Забудь меня, - решительно поднялся Виктор. Прежде его давно бы
захлестнуло яростное самолюбие, но с предыдущей их встречи он глубоко ощутил свою
малость перед чем-то несравненно большим, нежели собственная персона. И он не
хотел, не мог всерьёз противиться Ольге или, вернее, тому, что стоит за нею и с
каждой встречей раздвигает для него тесные земные рамки, увлекает в неведомое.
И теперь он уже знал, что не сможет быть без этого не измеряемого пространства
негасимого дня, где все далёкие и ушедшие из жизни любимые всегда рядом,
навечно слиты в едином солнечном переживании. Потому, невыносимо жаль терять
вместе с Ольгой и это. Чем ему заполнять теперь двойную пустоту? Вот он и
цеплялся, покуда возможно, за расхожие мнения.
- Забыть? – следом поднялась и она. Пришла минута расставаться и Ольга
всё ясней сознавала: то, что случилось, все эти мысли о нём, жажда открыть
себя, помочь, – и была самая настоящая, только нескладная и почти придуманная
от безысходности, любовь. Такая же, как вся её не находящая в этом мире
должного выражения и нужности и оттого для многих нелепая жизнь. И вот
приходится прощаться.
- Да эти дни – из лучших! Они твои тоже. Хочешь уберечь их – о выпивке
забудь.
- Я и так её уже ненавижу. Хоть через неё узнал тебя.
- Ненавидеть мало. Надо равнодушным стать.
- Ладно. Кончать пора эту муку, - Виктор боялся напоследок испортить её
мнение о себе, какую-нибудь тень оставить. О таком нестерпимо будет вспоминать
в разлуке. Поэтому, оставалось по-мужски скрепить сердце и принять тяжесть
поступка на себя.
Они в последний раз вгляделись друг в друга.
- Не смей раскисать. Мы не навсегда, может быть, прощаемся, - она пробовала
придумать утешение, но в глазах чёрная тоска. – Ты об имени моём спрашивал? Его
любили священники и цари. История глубока. Твой Вольга – где-то в истоках тёмных.
А мне дороже две звёздочки путеводные в начале и в конце самом: благоверная
Княгиня Великая Ольга и княжна Великая, сестра милосердия[49].
Такая судьба наша… И ты когда вспомнишь, помолись обо мне в храме. Или в роще
на рассвете, когда она белая-белая. Тогда захочешь если позвать, я найду, как
откликнуться. Ты поймёшь, - и она прижалась щекой к его плечу.
И долго они стояли так молча, обнявшись, как вцепившись, и всё никак не
решались оторваться и потерять друг друга навсегда.
ЭПИЛОГ
Вот и закончились три коротких месяца жизни. Виктора готовили к выписке
с нарушением режима. Таня, наблюдая его тоску и не зная причины, принимала её
за депрессию и была уверена, что он сразу запьёт и окажется в ЛТП за колючей
проволокой. Она видела одну возможность спасения – немедленно ввести ему
препарат «торпедо» с двухлетним сроком действия. Тогда и алкогольная угроза
отодвинется, и наркологи с милицией отстанут, а за два года жизнь как-нибудь
устроится и после всегда можно будет повторить процедуру. Но как уговорить
человека в таком состоянии? Вместо задиристого упрямства он впал в ещё худшее
безразличие. А времени для разговоров уже не оставалось. Накануне она звонила
его жене. Та обещала быть, плакала, просила сделать всё необходимое, но сама пока
не явилась. Ира, не зная настроя мужа, всё предыдущее время приезжать боялась,
чтоб не раздразнить его чем-нибудь, а теперь вот завязла на детских утренниках.
Таня была недовольна своими излишними, как казалось, переживаниями за
этих очерствевших людей. Ей бы прежде утвердиться в профессии, научиться
действовать без нервов. Их часто предупреждали об опасности выходить на доверие
с этим людом – в практике бывали случаи вплоть до изнасилований. И всё же,
несмотря на эти знания, она пока не справлялась с собой. Невысокая отдача
методов поначалу просто огорчала, теперь же, в момент, когда рушится судьба
человека, семьи, она впервые столкнулась с бессилием. И вот человеческое горе
выводило её на необходимость прямого сердечного участия.
Она поймала Виктора на том самом месте, где тот впервые повстречал
Ольгу. Они стояли посреди коридора, и это была последняя возможность убедить его
уколоться.
- Пускай составляет. Образованных много, а делать им нечего, - он был
всё так же равнодушен.
- Виктор, неужели в жизни ничто уже не греет? Я вашей жене звонила…
- Зря, - отмахнулся тот. – Я её обижал. Ей без меня лучше.
И тут Таня сорвалась – возмутилась из-за попираемого душевного участия:
- Эгоист несчастный! Из-за него мучаются, плачут, а он в душу людям
плюёт! Ладно бы, сам загнулся! Ему уже и сын не нужен! Пусть в подворотнях
растёт?!
Своей резкостью, созвучностью она напомнила ему Ольгу и он, не до конца
поняв смысла, будто сигнал боевой услыхал. Поднял голову:
- Так бы сказала сразу. Давай «торпеду» свою.
Татьяна увела его в соседний корпус, где в процедурном кабинете положили
Виктора на топчан и бодрый врач, воткнув иглу в вену, вкачал ему положенное. Затем
смочил пивом из бутылки вату, приказал:
- Эй, парень? Поднимайся.
И когда тот, покрасневший, опалённый внутренним жаром, тяжело сел,
провёл ею по губам и сунул под нос. Виктор побледнел смертельно, белки
закатились. Он рухнул обратно.
- Нормалёк, - успокоил хирург Таню. Склоняясь над беспамятным, сделал
укол.
На этот раз Виктор приходил в себя медленно. Снова с трудом сел, затряс
головой. А когда врач потянулся было со своей ваткой снова, вдруг ударил его в
лоб кулаком.
- Ты что, хулиган?! – отлетел тот к стенке. – Это же провокация!
Пациент, угрожающе сопя, поднялся. Накинул рубашку:
- Пошли отсюда, - по-хозяйски бросил Татьяне. А та не знала: то ли
смеяться ей, то ли возмущаться?
- Больше ко мне таких не водите! – крикнул вслед обиженный
хирург.
И тем не менее, настроение
у Тани заметно улучшилось. Она даже погордиться не преминула, когда они
получали у Татарчукова документы на выписку:
- Мой первый больной! – ей хотелось прибавить ещё
что-нибудь типа: «которого я не дала угробить», - но решила пока не обострять.
Она всё дальше расходилась с заведующим во взглядах.
- Понимаю: романтика
поиска, гуманность миссии. Все мы проходим через это. Иначе как потом с рутиной
мириться? – склонился над выпиской Татарчуков. – Центр мозга искать? Идиотиков
штамповать, всем довольных? Увольте. Я
лучше по старинке. Мне уже поздно… Лепков, через два года не запьёте?
- Я, может, помру до того,
- тот безучастно смотрел за обрешеченное окно – брезгал с доктором общаться.
Да, это был уже не прежний придавленный злой работяга и не влюблённый
мальчишествующий задира. Стоял уверенный возмужавший человек.
- Может, и помрёте, -
Татарчуков по своей привычке головы от стола не приподымал. – Подобных вам
через систему много прошло.
Он обращался не столько к
Виктору, сколько тайно дрессировал Таню и та это чувствовала. Занервничав,
отошла к окну, достала из кармашка сигарету.
- Зря к табаку привыкаете, - каким-то чудом – спиною,
что ли? – углядел заведующий. – Никотин, коллега, сушит, делает человека резче.
Да, в воскресенье – ваше дежурство по больнице. Необходимо вас
проконсультировать.
Ей казалось – он мягко
глумится над нею. От незаслуженной обиды сжимало губы. И ещё, никак не могла
понять: за что, с какой целью? И как держаться дальше? Подлаживаться,
интуитивно искать угодного поведения или
же спровоцировать на резкость и решать, когда обнажится цель?
- Это отдадите в ваш
диспансер, - подвинул тот Виктору запечатанный конверт. – А здесь распишитесь,
- подал следом ручку и какой-то квиток. – Вам введён в кровь антабусный
препарат. При срыве возможен «статус леталис». Вся ответственность ложится на
вас.
- На кого ж ещё? Известно – на крайнего, - Виктор
косо ухмыльнулся, ободряюще кивнул Татьяне, а затем повертел ручку и небрежно
расписался. – Но не вечно так будет.
- Вы свободны. Можете
получать одежду, - и Татарчуков, постукивая обложками, взялся перебирать свои
«исторические» папки – эти высушенные трупики чьих-то жизней.
В комнате отдыха было чисто
и упорядоченно. Вдоль стен – столы с выровненными подшивками газет; наискось в
углу – массивный цветной телевизор. Тщательно протёрт от пыли стенд к
шестидесятилетию СССР. Рядки фотографий вождей всех периодов с итоговым лозунгом: «Мы весь мир превратим в цветущий
сад. Я.Свердлов».
А под ним сидит, высунув от
усердия кончик языка, отработавший своё уборщик и с бельгийской картинки
бережно переводит-выжигает по фанере писающего на природе мальчика.
- Дело к Троице… Пустоцвету-то нонче, - это за
больничной стеной густо цвели одичавшие вишни. Одинокая баба Аня разглядывала
их из окна и беседовала сама с собой: – Старые люди знали – недобрая примета,
присушит. Без жита не остаться б? А сегодня всё равно – с заграницы доставят.
На кой тогда вовсе сеять? Да-а, повыбило народец…
Из дальнего угла раздалось
фырканье. Она обернулась – там
наглаживался Виктор. С брюками он уже покончил и теперь, расстелив
рубашку и накрыв её газетой, отхлёбывал из кружки и мелко расплевывал воду.
- Ох, беда-беда. Ни к чему не приучёны, - старая
подошла, отняла у него утюг и, скинув бумагу, вывернула рубашку наизнанку. –
Всему наново учить!
Едва она принялась за
работу, как скрипнула дверь и заглянул
озабоченный Сергей. Скользнув равнодушно взглядом по Виктору, поманил
санитарку. Они пошептались недолго, а когда баба Аня вернулась, этот нервно запетлял
вокруг.
- Остерегала – не балуйте хотеньем вашим, - Виктор
мучился из-за Ольги – не знал, что кроме старухи ни одна душа в посёлке не
догадывается о случившемся и что она единственная, болея, молится о них и это
незаметное дело приносит свои плоды. – Да не майся – прихворала она. А Сергею
ордер вручили. Просит помочь прийти.
Ольге, действительно, нужна
была сейчас помощь бабы Ани, помощь опыта и совета. Она уже долго сидела без
движения на своём месте с краешку софы у полузашторенного окна и выглядела для
предлетья несвойственно: в тёмно-синей наглухо застёгнутой блузе, в чёрной
прямой юбке. Волосы туго собраны у затылка, а черты лица истончившиеся.
На входе противно лязгнул
замок. Она дрогнула, с надеждой обернулась к двери. Но в комнату вместо старухи
как-то боком втиснулся муж.
- Скоро обещала на часок.
Чё, укладываться потихоньку?
Жена отстранённо повела
плечом.
- Сама рвалась поскорей!
- Рвалась, да опоздала, -
голос её тоже звучал равнодушно.
- Хорош издеваться! Сколько
я на брюхе ползал за квартиру эту! Для тебя же! – Сергей, хоть и привыкший к
странностям её характера, за последние дни всё же крепко перенервничал и теперь
выкрикивал слова обрывисто, с повизгом.
Ольга потупилась: сейчас в
притемнённом жилище лицо её выглядело особенно бледным.
- Прости, Серёжа… Вот, что.
К вечеру жар может быть. Не пугайся, врача не надо. Всё нормально. Это моя
болезнь. Пройдёт. Потерпи.
Она, и в самом деле, при
ледяных руках чувствовала подымающуюся изнутри горячку.
На их разговор в комнату
заглянула Катя. От порога по-детски чутко угадала неладное, испуганно скривила
личико.
- В чем дело, Катюня? – мать вынужденно разыграла
безмятежие. – Что ты хмуришься как «день ненастный»? – попробовала шутить.
Но ребёнок, не доверяя
взрослым, замкнулся.
- А ну-ка, подарю тебе что-то. Уговора не забыла:
твоё – ко мне? Серёжа, достань брелок твой.
Сергей, уже напуганный её
словами о болезни, послушно вынул из дальнего угла серванта поделку – белого
фаянсового лебедя с изогнутой кольцом шеей и прижатым к груди алым клювом. Когда-то,
в истоке их знакомства, он подарил его Ольге на восьмое марта. Помнится, долго
мучился, выбирая, и выбрал.
Она, приняв на ладонь,
засмотрелась.
- Серёжа, ты на два года
младше? – Ольга обращалась к нему возможно теплее, стараясь покрыть его обиду.
– Как сейчас помню: солнце, иней в воздухе, подморозило. Каждая иголочка
радугой светится. Я в город возвращаюсь, а какой-то мальчишка пристал
провожать. Ходил за мной, доверчивый как телёнок, - улыбнулась мягко. – Я вся в
заботах, а он протягивает как душу свою. Ну что с ним поделаешь?
В юности она о замужестве
почти не думала, наперёд не загадывала, приятелями впрок не обзаводилась.
Сергей приметил её сам, в посёлке на остановке. Разведал, что она из Горенки, а
работает на «скорой помощи», и с той поры старался выследить в частые наезды
домой и бродил за ней, докуда возможно. Даже в райцентр наведывался. Это
превратилось у него в необходимость. И, в конце концов, она сама не выдержала,
решила объясниться. Её забавили его робость и этакое романтическое ухаживание.
Вскоре у неё установилась к этому мальчику ровная, почти сестринская приязнь.
Он раскрывать себя перед нею опасался, держался скромно и скованно – не
оттолкнуть бы чем-то невзначай эту независимую красавицу. А она его узнавать глубже
не собиралась, остановилась на лёгких, не обязывающих отношениях. Но затем,
когда в одинокое и, как ей по неопытности казалось, безысходное время он позвал
замуж, она согласилась, хотя не сразу. Чего она боялась? Уходили самые дорогие
годы, гнезда не намечалось, а бросить всё и уехать означало потерять дом: он
принадлежал сельсовету. Да и куда уезжать? Шесть лет учиться и после ещё невесть,
сколько мыкаться, как тысячи медичек, по общежитиям безо всякого житейского
тыла? Или приживалой искать себе городского мужа? Нет, это не для неё. Сергей,
тот хоть свой. Вот она и согласилась. Но тот-то оказался человеком почти
незнакомым!
- И вот пройдёт время, и
кто-то другой возьмёт на ладонь, как я сейчас. И ничего за безделушкой не
отыщет. Странная жизнь. Возьми, Катя, играй на радость. А всю хмурь свою мне
оставь.
- Не нужно мне подарков
ваших, - заупрямилась вдруг Катя. – Не уеду никуда. Сами отправляйтесь, а меня
куклы ждут букварь учить, - и ушла гордо.
Ольга проводила ее окрепшим
на миг взглядом:
- Растёт девочка. На глазах
растёт, - а у самой лоб уже в легкой испарине и меж бровей морщина легла.
Сергей присел на корточки к
её коленям, попытался всмотреться в самые зрачки:
- Оленька? Это пройдёт, да?
Скажи? – он стал похож на беспомощного малыша.
А она засмотрелась на свои
руки, повела пальцем по запястью, где под матово-белой кожей синие веточки вен
проступали. Они привиделись ей сейчас чёрными, как в дурном сне. Ольге стало не
по себе, перед глазами как мошки задёргались. И она попробовала
сосредоточиться, не допускать испуга:
- Серёжа, задёрни, пожалуйста, штору.
В комнате сделалось совсем
темно и тихо. Сергей, охватив голову, скорчился на полу у серванта. Он
чувствовал: в этом молчании происходит что-то страшно важное для их жизни, но
ухватить, понять, что именно, не мог и оттого страдал в бессилии помочь жене и
себе самому. Оставалось ждать, но ожидание оказывалось ещё более тяжёлым. И он
разрывался между желанием бежать наперекор запрету за врачом и надеждой на
скорый приход бабы Ани, которая, верил, чем-то да сможет им помочь. Так больные
дети льнут и надеются на старших.
Ну, а чающая обновления
Ольга была уже мыслями и чувствами далече. Она поняла всю ненужность сейчас,
даже вредность, всякой внешней, телесной помощи и вспоминала Богородичную
молитву: «Милосердия двери отверзи ми, Благословенная Богородице…», - и
верилось тепло и надёжно, что и ей, заплутавшей на развилистых земных тропах,
ещё откроется то небесно-голубое упование и поведёт крылом ангел, очищая путь к
спасительной молчаливо-кроткой красе.
Из больницы Виктор сразу подался на бугор. Бродил
потерянно… Потом встал на краю, прощально осмотрелся. Перед ним всё так же
свободно распахивался дол. Окрест всё оставалось как при Ольге. Только, цветов
на лугу прибавилось, да травка подросла. От воспоминаний затосковал отчаянно:
те же травы тянутся к солнцу, тот же камень под ногой. А такого близкого,
вчерашнего, уже не вернуть и вся жизнь движется по-иному.
Вдалеке за деревьями попробовал угадать её крышу.
Потом достал татарчуковский конверт, скомкал, отбросил. Расстегнув на рубахе
пару пуговиц, перекинул через плечо узел на палке – завёрнутые в кусок её
полотна пальто с шапкой и книга – и тронулся под гору.
Выйдя на знакомую тропу, он держал на церковь.
Обошёл, задрав голову, вокруг процветшего дуба. Разулся и, закатав штаны, перебрёл
на мелком речку. Умылся, попил водицы. Поднимаясь рощей, залюбовался точёными
берёзками. Природа встречала его ласково, как своего.
Он присел в тиши под стеной храма
среди останков белокаменного надгробного покоя. Смежил веки. Тёплая стена
согревала спину, Ольга представлялась близкой и уходить не хотелось. Он
понимал: наступало время заново устраивать себя в унылом повседневье.
- Спишь, сосуд скудельный? Отставили
за ненадобностью? – раздался вдруг голос – над ним стоял чернобородый мужчина в
испачканном фартуке.
- Сам ушёл.
Виктор удивился созвучию слов
незнакомца своему настроению. И это упрощало разговор.
- Сам? Навроде «колобка»?[50] –
подтрунил тот: глаза хитроватые,
проницательные, но добрые. – Ну, помоги тогда, раз сам.
Пришлось подниматься. Они подхватили у паперти
носилки с мелом. Груз показался Виктору пёрышком: то ли мужик так могуч, то ли
он сам незаметно в силе прибавил? Но отчего-то и на душе сразу полегчало – как
бы к делу надёжному приставился.
В церкви он с интересом огляделся:
вокруг неровными заплатами белели залевкашенные части стен. Под ногами –
собранный горкой мусор.
- Музей, что ли?
- Ещё скажи – клуб, - засмеялся
глазами бородач.
- Ясно, - Виктор понял, наконец, что
перед ним человек церкви. - Тогда ответь: в чём твоя правда?
- Правда на всех одна –
совершенство. А совершенство, это когда слово и дело едины.
Виктору очень понравилась его
спокойная сила ответа.
- Значит, стоит за правду терпеть? А как со счастьем
соединить?
- А в чём полагаешь счастье?
- Ну, это когда всё по сердцу устроено.
- Во-во! А для того надо уметь отказываться от всего
ненужного.
Виктор задумался. Потом вновь пытливо спросил:
- А ещё объясни: что такое
«глас шестый»?
- О гласах откуда слыхал?
- Так, рассказывали.
- Что ж недорассказали? Не о том думали?
Богослужебные гласы – это ангельские напевы. Глас шестый славит Бога за
подаренную радость бытия, за сотворённый по законам любви мир. Очищенные от
страстей напевы-лики, - он повёл рукой на уцелевшие остатки росписи, - ведут к
недоступной тлену красоте. В этом – цель и смысл жизни. Поживешь, Бог даст –
поймешь.
Виктор двинулся вдоль стен
с потускневшими изображениями святых. Остановился против образа молодой
большеокой женщины в княжеской шапке поверх белого убруса, с тяжёлым, чуть
перевешивающим, крестом в руке и с неколебимой во взоре верой. Она глядела на
него так жизненно, проникновенно, что он восхитился:
- Кто это?
- Так по-русски написано. Читай. Наша
княгиня Великая, святая Ольга.
- Вот она какая…
- Что ты там бормочешь? – окликнул
церковный человек.
Тот оторвался от лика, огляделся
снова. В раскрытом алтаре увидел роспись: в потоке льющихся сверху лучей парит
в золотом плёсе всепобеждающий Бог-Слово с белой хоругвью и красным на ней
крестом. А к Его стопам припадают два ангела, в одном из которых Виктор сразу
узнал того ангела-благовестника «златые власы».
- Здорово! Все тут! А
Великая княжна Ольга где? – вспомнил и
затребовал вдруг.
- Ишь, скорый какой! – усмехнулся
бородач. – Сразу всё подавай! Терпи и достигнем. А лучше – становись рядом, помогай.
- Я же не умею.
- В деле научишься.
Но Виктор вдруг замялся, смутился:
- Может, в другой раз? Позже?
- Погуляй, погуляй покуда, -
успокоил тот. – Но гляди – не загуляйся, «колобок». Время коротко. День
достоять да ночь продержаться. Так, вроде, писатели некоторые любили
выражаться? – и из глубоких глаз его выстрелили в собеседника золотисто-карие
сполохи.
Виктор выдрался сквозь пропылённый
кустарник на обочину, когда ЗИЛ-самосвал, подвозящий Иру к больнице, уже
проскочил мимо и стал уходить за поворот. Она чудом заметила мужа в зеркале,
остановила водителя и, наскоро расплатившись, бросилась догонять.
Он встретил её молчанием. Она тоже
не решалась заговаривать первой. Так молча и пошли к автостраде. Но никакой
нужды в оправданиях никто из них не чувствовал: она всё прощала, а он и не мог
не потерять головы из-за Ольги. Нет, в этом молчании не вражда прежняя длилась,
а прояснялось для обоих, что никуда им друг от друга не деться.
По шоссе густо катили легковушки. На
перекрёстке голосовала согнутая «глаголем» старуха с клюкой, будто Яга[51]
древняя сказку свою бросила. Но машины проносились не притормаживая. Ирина с
Виктором были уже совсем близко, когда возле той совокупным комфортом цивилизации
плавно остановился сияющий красный «Икарус» с
дивящимися из окон туристами. Мягко отъехала дверь, и старухе помогли
забраться в салон.
Ира, увидав такую попутку,
затеребила мужа, но тот, отвыкший от городской спешки, отмахнулся и свернул к
полю зеленеющей ржи. Время шло для него сейчас не долго и не коротко – никак.
Оно его просто не интересовало.
Ире захотелось вернуть его к
перекрёстку. Но он опять заупрямился. Тогда она, смиряясь, легонько прижалась к
его плечу, склонила головку. Со стороны казалось – она ищет у него поддержки, а
на самом деле это она его жалела. Муж приобнял её, чтоб не споткнулась на своих
каблуках на неудобье, и они побрели кромкой поля попутно шоссе.
В лазоревом небе над ними - высоко и ясно. Солнце
перевалило с крутизны заполдень и вдалеке во всю ширь запада чернела едва
приметная полоска: гроза впереди намечалась редкостная. А над Ирой и Виктором
висело, посеребрённое лучами, одинокое лёгкое облачко.
Вот и дожили до лета. Оно пока ещё
продлится, это долгожданное лето отпусков, малых семейных забот и нечаянных
радостей.
1987-88 гг.
[1] предпоследний в истории СССР план пятилетнего развития народного хозяйства.
[2] Земства – до 1917г. выборная система местного
самоуправления в сельской России. Состояла из дворян-землевладельцев,
интеллигенции. На собственные денежные сборы, средства решала важнейшие
социальные вопросы жизнеустройства народа.
[3] Имеется в виду не слишком далекое от той местности с.
Мелехово на реке Лопасне, где у А.П.Чехова был дом с садом и где им написан ряд
его лучших произведений.
[4] Борис Штоколов – самый знаменитый в то время
оперный певец-бас. Блестящий исполнитель романсов и народных песен.
[5]Православный благочестивый обычай: за неделю
до Пасхи, после службы на праздник «вербного Воскресенья», т.е. Входа Господня
в Иерусалим, нести домой из храма горящую свечу, вставленную в пучёк веточек
вербы.
[6] Макаренко – крупнейший советский педагог. Организатор
колоний для беспризорников и подростков из уголовной среды. В этих колониях
воспитание строилось на самоуправлении и производственном труде. Воспитанники
получали профессиональное и общее среднее образование. Затем Макаренко помогал
устраиваться им в дальнейшей жизни.
[7] **Стенд с фотопортретами лучших работников
предприятия перед главной проходной.
[8] Небольшая металлическая печка. Держит тепло только,
когда её топят.
[9] Имеется в виду Московская Олимпиада 1980 года.
[10] Лечебно-трудовой профилакторий: лагеря тюремного
типа, куда сажали обвиненных в алкоголизме. Помимо лечения их использовали как бесплатную
рабочую силу.
[11]Москвичам, освобожденным после заключения и
потерявшим прописку, а также горожанам, обвиненным в тунеядстве и высланным,
запрещалось селиться на расстоянии, ближе, чем сто километров от столицы.
[12] ЦПШ – церковно-приходская школа до 1917
года; ВПШ – высшая партийная школа, институт подготовки номенклатуры КПСС; ШРМ
– школа рабочей молодежи, где в вечерние смены учились люди, не имевшие
законченного среднего образования.
[13] Милицейская «забава», когда несколько
человек, вставши в круг, избивают со всех рук и ног задержанного.
[14] Река Ока в течении между московской и
тульской областями. Поречье Оки и Москвы – колыбель великорусской нации и
нормативного языка.
[15] Сашка предлагает участвовать в запрещённом тогда для
частных лиц виде «сервиса»: утеплении и дорогой обивке входных дверей квартир.
[16] Околонаркотический бодрящий напиток,
распространенный в уголовной среде: примерно, 50 гр. чая, заваренного в 300
граммах воды.
[17] Идет речь о репродукции портрета Лопухиной кисти
Боровиковского.
[18] Он говорит о жизни до 1930 года, до начала
коллективизации.
[19]
Фабрично-заводское училище. В них переводили учеников средних и старших
классов школ по заявкам с предприятий, решению педсовета.
[20] Икона-список с византийского канона Архангела
Гавриила.
[21] В Православной Литургии – торжественная песнь,
открывающая собою Евхаристический канон.
[22] Ноздрёв – персонаж из «Мертвых душ» Гоголя.
Жулик и буян. Вечно попадал в неприятные истории. Оттого автор называет его с
иронией
«историческим человеком».
[23] Эпическая картина В.Васнецова «Три богатыря»: Алеша
Попович, Добрыня Никитич, Илья Муромец.
[24] Объединение пролетарских художников. Организовано
властью после революции. Отвергало ценность классического искусства, культуры.
[25] Пьеса А.Островского по мотивам русской сказки.
Вылепленная из снега девушка ожила. Пришла весна, но тепло не наступало. По
закону Ярилы-солнца все в народе должны были жить в любви. А Снегурочка любить
боялась. И всё же чувство оказалось сильнее страха. Но когда огонь страсти
вошел в нее, дева растаяла. То есть, она пожертвовала собой ради самого
принципа любви. Позже по пьесе поставили оперу на музыку Римского-Корсакова.
[26]
Древнерусский бог любви типа Эроса. Его
игра на свирели и чудесный голос пробуждали в людях любовную истому.
[27] Есть русская сказка о небесном золотом
царстве и прекрасной его царевне. Герой, взобравшись, скатывает его в свиток и
уносит запазухой. В своих странствиях вместе с царевной по тёмным углам
Вселенной он при необходимости разворачивает свиток и вновь оказывается в их
чудесной золотой стране.
[28] Цикл былин о Микуле (Никулице) – древнейший
в русском эпосе.
[29] Здесь и ниже – игра корнесловием. Славяне
обожествляли источники. Древние корни их обозначений: «дн», «рус-рос-рас», «рек-реч».
[30] Обряд вечной дружбы у девушек. Береза была сакральным
деревом, символом «столпа»: божественного света, чистоты.
[31] В обрядах поиска или выбора жениха венок олицетворял
саму девушку. Своей фразой Ольга говорит о том, что она замужем.
[32] Православный праздник в память реконструкции храма в
Иерусалиме. «Словущее» значит – так называемое. То есть возрождение, подобное Воскресению.
[33] Часть войска шла на битву от Коломны, главные силы –
вдоль речки Лопасни через брод на Оке у Каширы. Эта победа означает рождение
нации великороссов.
[34] Начало коллективизации, первое введение
колхозов, первые массовые репрессии против крестьян.
[35] Лечебная трава с желтыми цветами, горьковатым запахом
и вкусом. Помогает при болезни печени, поджелудочной железы.
[36] Речь идет об отмене крепостного права в 1861 году, о
земельных переделах, образовании земств, постройках ими школ и больниц.
[37] Перекупщики скота. Скупали в деревнях
молодняк, за лето откармливали в лугах и продавали на бойни с большой прибавкой
веса.
[38] Гласы – православные канонические мелодии. Всего их
восемь. Каждая имеет свою символику.
[39] Берия, взяв власть после Сталина, боялся заговора.
Повёл широкие аресты офицеров. Жуков по решению ЦК и Хрущёва руководил его
свержением. Перед арестом Берии танки и солдаты маршала блокировали здание МГБ
(тогдашнее именование КГБ) на Лубянке.
[40] Былинный вещий Вольга, как полагают исследователи,
это дохристианский Киевский князь Олег Святославич (10й век). Продолжил
политику святой своей бабки Вел.кн. Ольги по объединению страны. Вернул свободу
исповедания христианам. Убит в результате заговора волхвов-жрецов и дружинной
верхушки язычников.
[41] Парафраз из поэмы «Задонщина» (конец 14в.) о
Куликовской битве.
[42] Фраза Тараса Бульбы, героя одноименной повести Н.
Гоголя.
[43] Кубанские казаки – часть переселившегося к реке
Кубань у предгорья Кавказа украинского запорожского казачьего войска. Кубанцы
при Советской власти подверглись жестокому геноциду за свое вольнолюбие и
сопротивление.
[44] День св.Бориса и Глеба – 15 мая (новый стиль); Рожд.
Иоанна Крестителя – 7 июля.
[45] Слова Наташи Ростовой из романа Л.Толстого «Война и
мир». Глава о приезде в Отрадное князя Андрея, их знакомстве, о зацветшем дубе.
[46] Уничтожение в 70е годы малых деревень под предлогом
их неэкономичности. Крестьян переводили в крупные поселки. Тем, кто не хотел
переселяться, отключали электричество, не доставляли почту, закрывали школы,
медпункты, магазины. Итог этой «урбанизации» - заросшие мелколесьем пашни,
угодья, сокращение урожая, поголовья скота. Обезлюживание села и дальнейшая
маргинализация сельского населения.
[47] Птицедевы русского фольклора: Сирин, Гамаюн, Алконост. Сирин возвещает радость.
[48] Православные старого, до церковной реформы 17 века,
обряда предпочитали принятию греческих новшеств смерть в огне. Многие
справедливо видели в реформе первый шаг к произволу властей, к общекультурному
расколу народа, духовной деградации.
[49] Великая Княгиня Ольга правила Киевской Русью
в 10м веке. Оставила язычество, приняла крещение в Царьграде. Строила первые
церкви. Великая княжна Ольга – старшая дочь Царя Николая 2го. В годы войны,
перед революцией, отказалась выходить замуж, чтобы не покидать в тяжёлые
времена Россию и свою Семью. Служила в госпитале сестрой милосердия.
Расстреляна в 1918 году.
[50] В русской сказке пшеничный колобок-«солнышко» убегает
от всех зверей, которые хотят его съесть, кроме хитрой лисы-«зимы».
[51] Сказочная лесная колдунья. Летает в ступе с метлой. Часто
изображается согнутой в пояснице вроде буквы «г», глаголя.