Борис АндреевичМОЖАЕВ

 

Инна Борисова

Борис Можаев: Воля к независимости

 

1/2/

 

В 1993 году в статье «Какое оно, счастье на Руси?» Б. Можаев писал: «Более всего железная пята бюрократии давила как раз их, людей, отмеченных трудолюбием и наделенных волей к независимости. Независимость хоть слово–то и неважное, да вещь больно хороша, как любил говаривать Пушкин. Именно от того, как будет складываться судьба нашего земледельца, всё и зависит: либо мы обретем в полной мере равноправие в этом мире подлунном и с высоко поднятой головой пойдем по пути, начертанному нам свыше, либо так и останемся посреди дороги с согбенной спиной да с протянутой рукой в жалкой позе вечного просителя».

Через три года, в марте 96–го, Можаева не стало. Говорили, что ушел он так же стремительно, как и жил. В последний год жизни он был главный редактор нового журнала «Россия», но успел подписать лишь первый номер. В номере — его нижегородские заметки «Земля и воля», последние свежие впечатления об аграрной реформе в Нижегородской области. Он готовил второй номер, только что, в конце ноября, вернувшись из Севастополя, где жил на корабле. И собирался на Дальний Восток, где начинал службу как морской офицер и военный инженер, затем — как газетчик и как писатель. На страницах своего журнала он хотел рассказать о Дальнем Востоке голосами тех народов, которые искони населяли северные и восточные земли России. Он знал поэзию и ценил ее — еще со времен флотской и корреспондентской молодости. Он всегда предпочитал первоисточники, с ходу угадывая, насколько они первоначальны и чисты. Внезапно развившаяся болезнь сорвала эту поездку. Следующий маршрут предполагался на Алтай. Родная Рязанщина — его повседневность, в календарь не входившая. Сам исколесивший Россию, он собирался из номера в номер, сплошняком печатать Записные книжки Андрея Платонова о поездках по стране — до сих пор они опубликованы лишь отчасти. По свидетельству жены, за пять минут до конца он говорил о том, куда уйдут отпущенные стране кредиты.

«Есть такой закон, психологический или физиологический: у людей с чистой совестью и чистой жизнью эта духовная чистота к старости проступает и внешне на лицо,» — спустя год писал Солженицын, вспоминая приезд Можаева в Вермонт. И уже о последнем, прощальном их свидании в больнице 24–го февраля 96–го: «Вид его поразил. За эти недели болезни руки его исхудали до одних костей, едва не палочки, и мяса телесного не осталось, одна кожа. <...>

Но вот что дивно: он стал еще красивее, чем раньше! — так властно прорвалась    на    лицо    духовная    красота.    Густые,    нисколько   не прореженные, седые кольца–пряди волос на голове увенчивали эту красоту. Выражение лица его поражало тем, что он уже несомненно не в этом мире, — тем более удивительно, что ведь Борис не знал правду своего состояния, не хотел знать, отгонял».

Был в дружбе Можаева и Солженицына перекрёсток, необычайно важный для них обоих и, может быть, еще больше для всей нашей литературы, для ее истории, уже известной и той, что напрягается в ее глубине,   как   бы   готовясь   к   осуществлению. Дважды возил Можаев Солженицына по тамбовской земле. В первый раз это было в июне 1965. Собирая материалы к «Красному Колесу», Солженицын мечтал узнать всё, что сохранилось «о томившем меня тамбовском крестьянском восстании 1920–21 года» и посетить места, им охваченные. Замысел этот остался неосуществленным, хотя в Узле II «Октябрь Шестнадцатого» уже есть главы Плужникова, будущего «гражданского вождя тамбовского крестьянства». Тогда, в 60–е годы, замысел этот наливался, набирал силу. Летом 69–го с той же целью они отправились в новую поездку.

В «Телёнке» Солженицын сказал о Можаеве: «Он выражал собой вечное ровное струение (или зеленый рост) народной жизни». В посмертных записках о друге, вспоминая поездку в сенокосную пору 69–го года, Солженицын пишет: «И всегда–то взлётчиво–подвижный Боря в родных лугах еще убыстрился, еще оживился, вот тут он был на месте, как еще нигде я его не видел, от радости он надышаться не мог, широкая улыбка его не закрывалась, — он сам как рос тут со всем растущим, перебегал и перелетал со всем одушевленным тут. И во всём, что мне показывал, поражал доглядчивым объяснением, знанием, наблюдательностью завидной. И по травам сколько мне еще додал, узнавать конскую щавель, пастушью сумку, метёлочку мятлика, резучую треугольную траву сусак (когда сорвёшь их — они сворачиваются)».

В эту поездку Можаев рассказывает Солженицыну о замысле романа «Мужики и бабы»: «Сперва цветущая деревня Двадцатых годов, потом коллективизация и — отметный крестьянский мятеж, который в Пителинском округе произошел в Девятьсот тридцатом».

Пителино Сасовского уезда, в разное время относившегося то к Тамбовской, то к Рязанской области, — родная деревня Можаева. Его рассказы, очерки, повести, включая «Живого», из этих мест.

«И слушал я во все уши, — продолжает Солженицын, — и записывал, и глазами Борю поедал, как живое воплощение средне–русского мужичества, вот и повстанчества, — а до самой главной догадки не добрался, да это и такой писательский закон: догадка образа приходит чаще всего с опозданием, даже и много позже. Лишь через месяцы я догадался: да Борю–то и описать главным крестьянским героем «Красного Колеса»! — естественно входил он и в солдатство, с его бойцовской готовностью, поворотливостью, и в крестьянскую размыслительность, чинную обрядность, деликатность, — и во взрыв тамбовского мятежа. Так родился и написан был (и не дописан был, как всё «Колесо», до командира партизанского полка) — Арсений Благодарёв. С живого — легко, легко писалось. (Только Боре самому я о том не сказал, чтобы не нарушать натуральность. А он прочёл когда «Август», затем «Октябрь», — хвалил Благодарёва, не догадался.)»

«Мой близкий, тесный друг», — сказано о Можаеве в «Телёнке». Но увидел, угадал он в друге повстанца 21 года, командира мятежного крестьянского полка — главного крестьянского героя «Красного Колеса» в ту именно минуту, когда Можаев рассказывал о крестьянском восстании 30–го года, в минуту вдохновения, а следовательно прозрачности.

Замысел «Мужиков и баб», как и «Красное Колесо», уходит корнями в довоенные годы. «... накануне войны мы, учителя гридинской и веряевской школ–семилеток (эти села стояли в версте друг от друга) остро интересовались этим восстанием, а некоторые сами вели подсчет — кого ухлопали во время восстания, кого угнали... Надо сказать, что это восстание (в Пителино его называли именно восстанием) опалило мое детство и юность, и долго, более тридцати лет, собирал я сведения — опрашивал и записывал воспоминания уцелевших участников его и с той, и с другой стороны.

... Я помню, как прогоняли этих "врагов советской власти" через Пителино: огромная колонна людей в полверсты, свернув с большака, протопала в оцеплении стрелков охраны через райцентр, чтобы «другим было неповадно». Стояли мои односельчане вдоль мостовой тихо и сумрачно; мужики сурово насупившись, бабы всхлипывали, провожая крестным знамением ту серозипунную колонну "бунтарей–вредителей".

... Позже, в тридцатых годах, я учился в Потапьевской средней школе. И там наслышался о "страстях лютых" (в Потапьеве тоже бунтовали); как с колокольни пулемёт строчил, как командир застрелил парня, звонившего в набат. "На груди у матери застрелил–от". "А на той горе бабу убили — в грудь и навылет..." "А энтой обе ягодицы прошило. И смех, и слезы". "А меня беременную забрали вместе с толпой. Чуть не угнали. По дороге уж выпустили..."

«Бесстрашный Рютин, — пишет Можаев далее, — насчитывал триста таких восстаний, как Пителинское, бушевавших по всей стране в тридцатом году. Это была крестьянская война, жестоко подавленная сталинистами».

Официальные публицисты пробовали назвать эту крестьянскую войну «вторым кулацким мятежом», подразумевая, что первым было Тамбовское восстание, Антоновщина. Возражая, Можаев говорил в 1986 году: «Даже антоновское восстание вспыхнуло стихийно, и фактически возглавлял его каменский мужик — Григорий Наумович Плужников. В кулаках он сроду не ходил. И в Пителинском восстании кулаки не участвовали. И как они могли участвовать, если все те, которых записали в "кулаки", были высланы с семьями в Сибирь, в Казахстан, на Север еще в январе 1930 года? А восстание вспыхнуло в конце февраля как реакция на сплошную коллективизацию. И вспыхнуло стихийно — в отдельных селах: в Гридине, Веряеве, Нащах, Тереньтееве, Пет–селе, Потапьеве — это всё в мещерском лесном углу. Какие тут кулаки? Это веряевские каменщики, гридинские санники и штукатуры, плотники, нащинские бондари. Вот они–то и перепугали московские власти...

Особенно после того, как лыжный батальон, присланный из Рязани, отказался стрелять в людей. Сплошная коллективизация захлебнулась в народных волнениях. Сталин отступил на целый год. За это отступление пителинские мужики заплатили дорогой ценой. Из одного только Веряева взяли девяносто человек. Так вот... Теперь там землю пахать некому».

Чтобы понять, какая историческая действительность, какой реальный сюжет стоял за художественным планом Солженицына и романом Можаева лучше всего привести документ, относящийся к 1921 году, когда советской власти было всего три с половиной года. Речь идет об Антоновском мятеже.

«Директива командования войск Тамбовской губернии о начале операции по изъятию бандитов в ряде сёл

0050/опс                                                                            30 мая 1921 г.

С рассветом 1 сего июня призываю приступить во всех участках к массовому изъятию из сел бандитов, а где таковых не окажется, их семей. Эта операция должна приводиться настойчиво и методически, но вместе с тем быстро и решительно. Изъятие бандитского элемента не должно носить случайного характера, а должно определенно показать крестьянству, что бандитское племя и семья неукоснительно удаляются из губернии и что борьба с Советской властью безнадежна. <...>

Войскам и всем без исключения работникам напрячь все силы и провести операцию с подъёмом и воодушевлением.

Поменьше обывательской сентиментальности, побольше твердости и решительности. Надо помнить, что в искоренении бандитских корней кроется автоматическое умирание бандитских шаек. В очищенных местах вместе с ревкомами немедленно насаждать милицию. Не допускать грабежей со стороны воинских частей. Последовательность и железная дисциплина обеспечит успех.

О получении сего и распоряжениях донести.

Командующий войсками        Тухачевский

Начштавойск        Какурин»*

Когда Можаев спустя семьдесят лет писал, что «более всего железная пята бюрократии давила как раз их, людей, отмеченных трудолюбием и наделенных волей к независимости», то говоря фигурально он, фиксировал всё тот же развернутый во времени приказ № 0050/опс. Чиновничье насилие было лишь формой армейского и имело в своей основе военный характер.

То «вечное ровное струение (или зеленый рост) народной жизни», которое воплощал собою Можаев и в натуре своей, и в творчестве, происходило в нем словно бы под занесенным топором. Покоя не было никогда. Всегда была готовность к броску. Можно по–разному оценивать разные его вещи, могут устареть конкретные коллизии, в которые приходилось ввязываться ему, очеркисту и публицисту, но два крыла — «зеленый рост» и насилие — держат любую его вещь, обеспечивая движение и фронтальный драматизм.

Он жил постоянно на сквозном ветру истории. Собственно деления времени на прошлое, настоящее и будущее для него не существовало. Текущий день нес в себе всю хронологию. Он мог сказать: «В наших местах остановили татарское нашествие, колхозы приняли только в 35–м и здесь ходил Стенька Разин». Для него это был один эон и одна повседневность. Поэтому «Мужики и бабы», при всей узкой и точной своей датировке (1929–1930; вторая книга — февраль–март 30–го), ни в коей мере не роман исторический. В этот роман опрокинут, как в чашу, весь опыт его собственной жизни, опыт его земляков на протяжении полувека, пережитый, как собственный, включая то, что несла народная память, бесценное устное предание, вытянутое из–под катков насильственного забвения и лжи. В бесчисленных персонажах романа узнаваемы столь же бесчисленные герои его очерков, зарисовок, рассказов и повестей. Роман о 30–м годе создавался в сиюминутных впечатлениях семидесятых годов, в живых и бедственных трансформациях народной жизни, которые Можаев переживал как длящуюся трагедию. Последствия высвечивали истоки, и эти линзы фокусировали восприятие им последующих девяностых годов. Интенсивность его восприятия и реакций была столь велика, что казалось перед его концом — и это было впечатление не одного человека — он начинает новый обзор России на новом витке ее истории, и ушел он на вертикали нового крутого виража. Уход его казался в те дни явлением жизни больше, чем явлением смерти. Словно он собрался за новыми силами.

Он слышал своих героев прежде, чем видел их. Спросишь его о ком–нибудь — он мгновенно покажет, как тот говорит. И — всё исчерпано. «Рассказать–то можно, отчего ж не рассказать? Если еще и не рассказывать, так совсем озвереешь». Это — из «Старицы Прошкиной» (1966), рассказа, в котором ключ к его повествовательности и его историзму. «Есть где было погулять» — оттуда же и всё та же чисто можаевская неразъёмность времен. Живая речь не дает временам распасться, и физически истребить ее невозможно, пока не придет срок выветриться и ей. Ее не реквизируешь, не вывезешь, как зерно, не выселишь за Урал, не сожжешь, как иконы и книги, не раздашь не владеющим ею. Она остается тайным лежбищем истории, веры и нрава. Тайна эта у всех на виду, всем слышна и доступна, но перенять ее невозможно. Как говорит в «Мужиках и бабах» пастух Агафон, «человеку не дадено повелевать словом. Человеку досталось одно обхождение и больше ничего».

В 1990 году, вспоминая Твардовского и встречи с ним, Можаев писал: «... дивлюсь тому, что почти все они запали в душу, даже самые пустяковые. У него было одно редкостное достоинство — значительность жеста и слова в любой беседе и даже в шутке. Когда–нибудь, даст Бог, я напишу об этом.

А сейчас хочу подчеркнуть лишь одну особенность этого незаурядного человека — он был крупный, несколько медлительный в движениях, а точнее, величавый, властный и неожиданно скорый на бойкую шутку. Глядя на него, я всегда вспоминал высшую похвалу Льва Толстого — настоящий мужик».

То, что создатель «Василия Теркина» захотел напечатать «Один день Ивана Денисовича», едва рукопись попала ему в руки, тоже знаменательный сюжет истории нашей литературы. Через три года он напечатал «Из жизни Фёдора Кузькина» («Живой» в последующих изданиях). Он хотел перепечатать «Привычное дело» Василия Белова, в том же 1966 году опубликованное в журнале «Север» № 1 (Петрозаводск), но при своей нелюбви к перепечаткам себе это не позволил. В 1963 он напечатал «Матрёнин двор» («Не стоит село без праведника») Солженицына. В 1969 — «Пелагею» Федора Абрамова. В «энциклопедию мук российской деревни» (Можаев) со страниц «Нового мира» сошла в шестидесятые годы вереница крестьянских характеров. Тот «рывок его мужицкого и поэтического чувства», который, по словам Солженицына, испытал Твардовский, впервые читая «Ивана Денисовича» и решая его судьбу, был для Твардовского не разовым и не однажды случался с ним. Там была лава горя и ответственности.

Можаеву выпало сказать о воле к независимости. «Живой» создавался на подступах к роману, и зарево замысла о подавленном восстании 30–го года над этой повестью нависает. Достоинство, изобретательность и упорство, с какой недавний фронтовик Кузькин, желающий прокормить пятерых детей и свою Авдотью, всякий раз находит честный — но помимо колхоза — заработок и всякий раз колхоз и район чинят ему расправу — в истории этой закодирован простой крепостной сюжет. Закодирован прямодушно и с озорством совершенно бесстрашным. Балаган тут несет в себе историческую драму, и Театр на Таганке, перенеся повесть на сцену, эту чисто можаевскую оптику сделал внятной всем. Спектакль был запрещен и к широкому зрителю вышел лишь двадцать один год спустя.

В середине 60–х Можаев пишет «Старые истории». В год, когда был опубликован «Живой» (1966) написана из этого цикла «Старица Прошкина», увидевшая свет лишь спустя восемь лет. Всё та же, что в «Живом», глухая нищета и то же упорство в отстаивании себя на нуле. К тому же Прошкина одинока и пламень самостоятельности поддерживается еще нежеланием дать себя унизить и вытоптать. Описание ее хозяйства по тщательности и придирчивости заставляет вспомнить описание Плюшкина, только взятое с противоположного конца. Там — последняя ветошь распадающегося имения, здесь — попытка из тряпья и жердей соорудить дом и хозяйство. Не историю разорения прочитывает повествователь, а тщетные попытки одинокого созидания. «Осматривал я <...> и дивился той безграничности человеческого упорства, порожденного волей к независимости».

История жизни Анны Ивановны Прошкиной, которая была и председателем колхоза, и парторгом (образ ее, комсомольской активистки, язвительным эскизом мелькнет в романе), — это история того, как власть и отрицание власти способны сойтись в одной душе, образуя опасный и саморазрушительный сплав. Вольница искоренений кулаков, вредителей, воров, которая крутит Анной Ивановной; не истребленная ни тюрьмой, ни разором жажда справедливости, жажда живого зеленого роста и талант к нему — написаны Можаевым так естественно, так из одного корня и в пределах одной души, что мысль о противоречиях кажется тут надуманной и праздной. Кажется, что он стряхнул с себя все пошлости о загадочности этой души и пишет как есть, как знает, как случилось у подруги его родной тётки. Зыбкость ипостасей написана Можаевым покойно и просто, с ненасильственным и нестилизованным историзмом. Оттого времена Кудеяра, разбойника, принявшего постриг, Алёны, атаманши и старицы, и времена советские, теряя различия и дистанцию между собой, образуют новое — чисто поэтическое — измерение. Ассоциации тут бессильны и всё равно поверхностны, только стиль способен размыть грани и обветрить рельефы в один пейзаж. И к Можаеву этот стиль пришел. Читаешь «Старицу Прошкину», рассказ небольшой, и словно погружаешься в долгое, протяженное повествование, а рассказ лишь одна из глав, одна из волн его. То ли это давно начатая летопись, то ли воскресающий жанр жизнеописаний, даже житие*. Опыт повествователя велик, не вычитан, независим и ждет не столько концепции, сколько этой широкой и возможно непредвзятой, вольной повествовательности.

Острый публицист, бесстрашный полемист, скорый и мощный защитник земли и земледельца, Можаев был поэт, когда повествовал, когда «вёл рассказ», даже если это был случай в одну–две страницы. Тут же делались слышны давность лет и энергий. Его артистизм был насквозь историчен. Если в разговоре он вдруг сыграет — мимоходом, как вспыхнет — это было не лицо только, а сжатое время, квант эпохи. Оттого и сюжеты его были сквозными, шли транзитом через разные времена.

Сюжет «Старицы Прошкиной» — и этому не следует удивляться, это обычный обратный свет — спроецировался на его собственную жизнь, на сценическую судьбу «Живого». Через десять лет после того, как была написана «Старица», историю Федора Кузькина, который когда–то до войны тоже был председателем, пришли закрывать его коллеги, знатные председатели подмосковных колхозов. По существу это стало третьим актом спектакля. Власть включила себя в соавторы, подтверждая, что модель верна и время никак ее не изживает.

Валерий Золотухин, исполнитель роли Кузькина (из интервью журналу «Россия», 1997): «Единственно, что я помню, что это был один из тех прогонов, когда яблоку негде было упасть. Когда я вышел, что меня просто поразило — я никогда не видел столько золота, да еще волнение, свет, я был просто ошарашен... от этих медалей, орденов, я увидел такое количество золота на один квадратный сантиметр наверное впервые. Начался спектакль, и он шел потрясающе. На просмотрах было обычно ну 150–200 человек, это одна реакция. А здесь было 600 человек — помню смех, шум в зале, очень горячий приём, аплодисменты. И я готовился, конечно, въехать на белом коне. Когда началось обсуждение, я сел на сцене, как победитель. Я был, как Кузькин, в гимнастерке, как он на суде, начистил медали...

Но тут всё очень быстро пошло наоборот. Помню недоумение, растерянность на лицах Любимова и Можаева. Такого подготовленного, массового, мощного натиска, когда на белое говорится — чёрное, когда люди смеялись, плакали сначала, а потом говорили нечто совершенно заготовленное, вспоминая про свой партбилет... это была чудовищная акция, потому что если раньше спектакль закрывали сами чиновники, то теперь они подготовили мнение народа. Руками народа закрывался спектакль «Живой», руками специалистов по сельскому хозяйству.

Спустя три–четыре года меня пригласили на один племенной завод, в Подмосковье. Попросили выступить в профилактории, спеть старушкам «Ой мороз, мороз...» Было человек 50, стол накрыт, а одно место свободное. Через пятнадцать минут появляется директор. Депутатский значок, Герой Соцтруда. Он мне говорит: "А ведь мы с вами знакомы. Мы однажды встречались". — Где? — "Я смотрел у вас очень хороший спектакль." Тут до меня доходит, что он один из тех, кто выступал на обсуждении "Кузькина". Самое ужасное, их собрали за две недели, поместили в гостинице, лекции читали, объясняли, какие слова говорить, какие мотивы... а потом написать в Политбюро, чтобы не Дёмичев и компания, не министерство культуры, не критика, а кто понимает в сельском хозяйстве закрыли спектакль наглухо. Я говорю этому директору: "Как же вы сейчас так хвалите этот спектакль, а тогда?.." — "Да, спектакль был хороший и нам об этом сказали, но добавили, что именно поэтому его нельзя показывать. Всю правду народ знать не должен".

Для меня это было потрясение — я вот говорю с человеком, который решал судьбу театра и мою личную. Когда сделали этот спектакль, в театре шутили, что я проснусь после премьеры знаменитым, как Москвин после "Царя Федора Иоановича".

А сейчас проходит время...

У меня отец председатель колхоза. В 69–м после прогона, после Фурцевой приехали домой, дома отец ждет, он гостил тогда у меня. Я рассказал ему, как мог, да разве может он против члена ЦК что–то иметь–говорить — ученый. Я взял балалайку и спел ему: "За высокой тюремной стеною..." Отец сказал: "Вот за одно это надо посадить, такую мрачность разводите". Он очень боялся за меня, что я в Москве со своим языком доиграюсь... "Посадят, посадят, посадят..." — без конца говорил. Всю жизнь прожил в страхе и поступал подчас так же круто, как иные Гузенковы, как Пашка выгонял людей бичом из–под бричек. Но и укрывал в сорокоградусный мороз свиноматок своей дохой, скотные дворы были раскрыты. Помню наезды энкавэдэшников. Дом был наполнен этой драмой. Это была трагедия не только Кузькина — трагедия, может быть, большая заключается в Гузенковых, в исполнителях, один более рьяный, другой менее рьяный. Мне теперь больше жалко тех, кто закрывал спектакль. Не знаю, кто из них жив. Да и, наверное, трудно пожилым людям отречься от своих убеждений, тем более, что наша жизнь дает к тому основания. Не знаю, как сказать, но Тихий Дон еще впереди».

Заметим, что вторая книга «Мужиков и баб» была отклонена всеми московскими журналами, по всему спектру позиций. Напечатал вторую книгу, где развернута панорама уже созревшего крестьянского сопротивления, сам мятеж и расправа над ним, журнал «Дон» (1987, №№ 1,2,3)

Вешенское восстание, Антоновщина, мятежи в Пителино и еще, по сегодняшним данным, более чем в тысяче местах — подземный гул этих событий еще долго будет отзываться в нас и нашей литературе, тем более, что жизнь способствует этой акустике. Споры вокруг авторства заслонили от нас «Тихий Дон», ни одной серьезной работы о сути книги в наши дни не появилось, хотя в последние пятнадцать лет ничто этому не мешало.

Но появился том документов и материалов «Антоновшина» и том документов «Филипп Миронов» (Тихий Дон в 1917–1921 гг.)*

Читаешь эти книги и кажется, что реальность сама взялась рассказать о себе, минуя посредничество литературы и самовольно переплавляясь в искусство. Читателя сталкивают в котел событий, характеров, страстей — несочиненных, говорящих языком, который выдумать невозможно и влекомых течениями и ветрами, которые участникам этих событий — при всей их неукротимой самобытности — неподвластны. Умение писать силы рока — прерогатива великих книг. Здесь перед нами коллектив учёных и два ответственных редактора — В. Данилов и Т. Шанин. Современные коллективы, современные редакторы. Документы и сведения об участниках событий — это тексты. Комментарии и весь технический аппарат. Научная работа и никаких претензий на беллетристику, тем более на поэзию. А жанр — эпос. Не как программа, а как результат. Заканчивая предисловие к «Антоновщине», В. Данилов и Т. Шанин пишут, что еще предстоит «обобщающий труд о великой народной трагедии в России». Но сейчас перед нами — свиток событий, которые как бы и не нуждаются в авторе. Это развилка жанров, межотраслевые перепутья.

Еще два документа.

Через одиннадцать дней после Директивы «о начале операции по изъятию бандитов в ряде сёл» был издан

«Приказ полномочной комиссии ВЦИК о начале проведения репрессивных мер против отдельных бандитов и укрывающих их семей

171, г. Тамбов                                                                  11 июня 1921 г.

Уполиткомиссиям 1, 2, 3, 4, 5

Начиная с 1 июня решительная борьба с бандитизмом даёт быстрое успокоение края.

Советская власть последовательно восстанавливается, и трудовое крестьянство переходит к мирному и спокойному труду.

Банда Антонова решительными действиями наших войск разбита, рассеяна и вылавливается поодиночке.

Дабы окончательно искоренить эсеро–бандитские корни и в дополнение к ранее отданным распоряжениям Полномочная комиссия ВЦИК приказывает:

1. Граждан, отказывающихся называть свое имя, расстреливать на месте без суда.

2. Селениям, в которых скрывается оружие, властью уполиткомиссии или райполиткомиссии объявлять приговор об изъятии заложников и расстреливать таковых в случае несдачи оружия.

3. В случае нахождения спрятанного оружия расстреливать на месте без суда старшего работника в семье.

4. Семья, в доме которой укрылся бандит, подлежит аресту и высылке из губернии, имущество ее конфискуется, старший работник в этой семье расстреливается без суда.

5. Семьи, укрывающие членов семьи или имущество бандитов, рассматривать как бандитов, и старшего работника этой семьи расстреливать на месте без суда.

6. В случае бегства семьи бандита имущество таковой распределять между верными Советской власти крестьянами, а оставленные дома сжигать или разбирать.

7. Настоящий приказ проводить в жизнь сурово и беспощадно.

Председатель Полномочной комиссии ВЦИК    Антонов–Овсеенко

Командующий войсками        Тухачевский

Председатель губисполкома Лавров

Секретарь   Васильев

Прочесть на сельских сходах»

Приказ был отпечатан тиражом 30 000 экземпляров.

Через день последовал

«Приказ командования войсками Тамбовской губернии о применении удушливых газов против повстанцев

0116 г. Тамбов/ опс                                                         12 июня 1921 г.

Остатки разбитых банд и отдельные бандиты, сбежавшие из деревень, где восстановлена Советская власть, собираются в лесах и оттуда производят набеги на мирных жителей.

Для немедленной очистки лесов приказываю:

1. Леса, где прячутся бандиты, очистить ядовитыми удушливыми газами, точно рассчитывать, чтобы облако удушливых газов, распространялось полностью по всему лесу, уничтожая всё, что в нем пряталось.

2. Инспектору артиллерии немедленно подать на места потребное количество баллонов с ядовитыми газами и нужных специалистов.

3. Начальникам боевых участков настойчиво и энергично выполнять настоящий приказ.

4. О принятых мерах донести.

Командующий войсками        Тухачевский

Начштавойск        Кокурин.»

В статье «"Не смей! Всё наше!" (Крестьянская революция в России. 1902–1922)» В. П. Данилов, руководитель Центра крестьяноведения Московской высшей школы специальных экономических наук, пишет: «Было бы глубоким заблуждением идеализировать крестьянскую войну — «русский бунт», хотя и не бессмысленный, но несомненно беспощадный. Она нанесла существенный урон экономике Тамбовщины. Повстанцы уничтожали средства связи, портили железные дороги, громили совхозы и коммуны, с особой яростью убивали коммунистов и советских работников из крестьян. Объективно говоря, по части жестокости обе стороны не уступали друг другу». И далее, говоря о последствиях этой войны: «Крестьянство не смогло создать отвечающую его интересам государственную власть, поскольку демократические возможности сгорели в огне гражданской войны, а из жесточайшего столкновения насилий вырастала государственная диктатура».

Статья В. Данилова опубликована в журнале «Россия», 1997, № 7. Название статьи — слова повстанцев, взятые из письма министра земледелия А. С. Ермолова Николаю II по поводу деревенских событий 1905 года: «"Не смей! Всё наше! И земля наша! И лес наш!.." Появление карательных сил встречало всеобщее сопротивление: "Берите всех...", "Бейте нас, стреляйте, не уйдем...", "Всё равно земля наша"».

 

1/2/

Используются технологии uCoz